По морозцу, жизни своей радуясь, покатил Бирен в манеж, чтобы проследить за его постройкой. Манеж создавали — как дворец: каждой лошади по отдельной комнате, чтобы цветы там редкостные, чтобы печи духовые под полом… Именно отсюда, из конюшен, Бирен мечтал управлять Россией, в конюшнях он принимал просителей и послов иноземных. Секретарь Штрубе де Пирмон, сидя в карете напротив Бирена, читал ему список лиц, кои желают на сей день представиться его высокой особе.
— ..а с ними и некий Меншиков, — закончил он чтение.
— Стой! — гаркнул Бирен и сразу вспотел под шубами. Мело за окном кареты поземкой. С берегов пуржило.
Звенели бабьи ведра от прорубей, над которыми клубился туманец. Бирен выглянул в окошко кареты.
— Не пойму.., где мы сейчас? — спросил.
— Мойка, ваше сиятельство, — отвечал Пирмон. — Сейчас приедем… Что испугало ваше благородство?
Бирен устало отвалился на подушки, выпер кадык.
— Поехали дальше, — сказал. — Всех вычеркни. Оставь одного лишь Меншикова… Только его, одного его, приму до своей персоны!
В приемной манежа, наспех просушенной, стояли деревянные “болваны”, придворные куаферы распяливали на болванах графские парики, завивали на них букли и осыпали пудрой — фиолетовой, сиреневой и розовой (какую граф пожелает!). Но сегодня Бирен, даже не сменив парика, ногой распахнул перед собой двери, ведущие в приемные апартаменты. Всех уже выгнали — здесь его ждал один Меншиков, жалкий и пугливый, с бледными вялыми губами.
— А-а, вот и вы.., мой друг… — начал Бирен любезно. Сын Голиафа поцеловал ему руку.
— Ну стоит ли? — отмахнулся Бирен и сам чмокнул юного Меншикова в узенький лобик. — Будьте, — сказал, — просты со мной. И не чинитесь… Слава вашего покойного отца столь велика! Страдания его в Березове столь незаслуженны. А десять миллионов, которые он сложил в банки Лондона и Амстердама.., почему бы вам, мой юный друг, не перевести в Россию?
Меншиков пошатнулся и грохнулся навзничь… Обморок!
Бирен сел в кресло. Десять миллионов генералиссимуса прилипали к пальцам. Меншиков очнулся и встал, весь содрогаясь узкими плечами.
— Каков был ваш полный титул? — вежливо спросил его Бирен.
В ответ зашевелились бледные губы:
— Я был князь двух империй. Российской и Римской, я был обер-камергер, генерал-лейтенант и ордена Андреевского кавалер и прочих — тоже.
— Поздравляю вас, — сказал Бирен. — Поздравляю с чином.., прапорщика! Начинать жизнь заново никогда не поздно. А ваша сестра, возвращенная с вами из ссылки, сейчас в Москве? Сколько же ей лет?.. Скажите! — удивился граф. — Она совсем невеста! Не желает ли она составить счастье достойному избраннику?
— Кому? — шепотом спросил Меншиков.
— Ну, надо подумать… Если я возьмусь за это, то жених будет великолепен по всем статьям! Вы верите?
— Марфутченок! — позвал Остерман. — Любишь ли ты своего старого Ягана?
— Еще бы не любить, — отвечала ему Марфа Ивановна.
— Всевышний, — обратился к богу Остерман, — ты наградил меня единственной любовью… Розенберг! Эйхлер! Где вы, бездельники?
Вошел Иоганн Эйхлер, бывший флейтист, а ныне секретарь при Кабинете ея величества. Растолстел он, весь в бархате, ему служба при Остермане впрок пошла: в нем даже князья заискивать стали.
— Розенберга нет, — сказал, — а я здесь, ваше сиятельство.
— Мой верный секретарь, — велел ему Остерман, — сегодня я жду разбойников-гостей. Проследите за кухней…
— Граф! — обозлился толстый Эйхлер. — Я не дворецкий в вашем доме, а секретарь Кабинета ея величества, и мне не пристало посуду вашу пересчитывать и в погреб лазать.
— Ах, боже мой! — засмеялся Остерман. — До чего же вы, милый Эйхлер, стали сердитым мужчиной. Вам бы пойти в солдаты…
— Поверьте, граф, — дерзил ответно Эйхлер. — Быть солдатом при Минихе выгоднее, нежели быть секретарем при вашей особе. По крайней мере, фельдмаршал не послал бы меня на кухню!
С густого парика Остермана скатилось насекомое, упав прямо на список приглашенных гостей, и вице-канцлер раздавил его — как раз под именем Густава Левенвольде, которого он вызвал из Москвы для конференции секретной…
Остерман прошел на кухню. По дороге прикидывал, как бы неубыточно вечер провести. Левенвольде, барон Гольц да граф Вратислав — послы иноземные, на них изведешься! Одних только груш к столу четыре штуки подать надобно. Ну, положим, свою грушу он есть не станет. Побережет. Однако три груши слопают разбойники — не постыдятся!
На кухне лакей песком чистил посуду.
— Что ты делаешь, мерзавец? — закричал Остерман, хватаясь за кочергу. — Кто тебя научил, подлец, этому? Отвечай…
— Господин дворецкий изволили приказать!
— Ах, так… Сюда дворецкого! — Явился тот. — Ты Знаешь, что серебро от чистки худеет? Раз почистишь, два почистишь, и так сотрешь… Разоритель! Двадцать фухтелей этой сволочи…
Чем больше богател Остерман, тем страшнее становилась его неистребимая алчность. Платье не менял годами: засалено и рвано, так и ходил по дому. От грязи вице-канцлер дурно пахнул. Даже Анна Иоанновна, много ему прощавшая, как-то не выдержала: “Ты бы, Андрей Иваныч, — сказала, — хоть помылся…” Дворню свою Остерман совсем не кормил. “Собака, — говорил он, — сама должна, на господина не надеясь, пропитание себе изыскивать!” И потому слуги Остермана ходили по улицам, ежедневно побираясь под окнами. Об этом в Петербурге все давно уже знали и привыкли подавать милостыньку челяди Остермана…
Прибежал дворецкий, уже настеганный, задрал рубаху.
— Ваше сиятельство, — крикнул, — считать будете? Остерман глянул на спину, дотошно и педантично сосчитал рубцы от битья, потом выдернул из-под халата ключ от погребов: