Слово и дело - Страница 144


К оглавлению

144

— Не желаете ли и вы, принц Микаэль, следовать истинной вере?..

Пантера не спеша вылизывала серебристый длинный хвост.

— Я давно далек от схизмы, — сознался князь. — И туфлю папы римского уже целовал… Но вступление на русский престол Анны Иоанновны вряд ли поможет делам унии. Ибо царица эта предана ханжеству, и Сорбонне можно опасаться за аббата Жюббе-Лакура, что ныне на Москве пребывает…

Книга в руках Гижиолли закрылась громко, словно ударила пушка; дож вдруг очнулся и сказал внятно:

— Копию с протоколов собора Флорентийского мы вам доставим. И пусть она пробудит в русских чувство истины. А сейчас, мессер, вручите гостю нашему подарки…

Гижиолли перенял от дожа шкатулку, протянул ее Голицыну:

— Вам в память о Флоренции: здесь вы найдете запас лекарств на все случаи жизни. Толченый бивень носорога необходим воину, чтобы укрепить сломанную кость. А печень зайца вернет вам в старости печальной сладость общения с женщиной… Примите же в знак того уважения, какое Европа испытывает к вашему гуманному, великому и достойному деду, пострадавшему от зависти тирана!

Голицын поклонился. Пантера пружинисто вскочила и проводила его через весь двор до самых ворот… В лицо опять брызнуло солнце!

***

Вместе с дворовым человеком своим князь Голицын, путешествуя, наблюдал многие забавы республиканские. Видел, как девицы венецианские в масках карнавальных без стыда грешили. Бывал в операх, кои в первом часу ночи начинались, а кончали петь на рассвете. Наблюдал, как собаками меделянскими травили быков себе на забаву. А еще глазел из окошка, как господа сенаторы весело играли в кожаный мяч, воздухом надутый. Для того у них были в руках сетки, вроде решета. И теми сетками они по мячу били. Казалось, что жизнь людей этих — сплошь красочный, безмятежный праздник.

После чего слуге Флегонту говорил князь Михаила:

— Ты смотри, Флегонт, как люди живут! Ни в чем один другого не зазирают, и ни от кого страху никто не терпит. Всяк делает по своей воле, и живут оттого в покое, без обид горьких. И тягостей податных не имеют, как в России у нас! Мнится мне: кабы церковь нашу варварскую сочетать с римскою — то и у нас на Руси таково же ласково бы стало…

На что отвечал ему Флегонт — сумрачно:

— Охти, барин! Хотя бы годок так пожить… Последний визит перед отъездом на родину. Томазо Реди, секретарь Академии искусств изящных, встретил Голицына приветливо.

— Ах, Россия! — сказал он. — Зачем я устрашился тогда бурных морей и снегов русских? Ваш царь Петр не однажды звал меня, чтобы я кистью своей украсил Академию художеств на берегах Невы!

— Такой Академии у нас нету, — отвечал Голицын.

— Разве? — удивился Реди. — Но я сам читал проект этой Академии, сочиненный русским ученым Авраамовым… Навестите, князь, — трогательно попросил старый художник, — учеников моих в Москве: Ивана и Романа Никитиных-братьев! Я изнемог от жизни, и плохо помню их юные лица… Увы, как мало мы наслышаны о России, и только беглецы с галер турецких иногда являются у нас — дики, торопливы, спешащи на родину, которой они не забыли, к веслам прикованны…

В локанде, куда вернулся Голицын, его ждал ужин на столе, уже простывший. Две тонкие свечи оплывали воском — на серебро посуды, на лист бумаги, исписанный коряво (“Добросердечный господине!” — так начиналось это письмо).

— Флегонт, — позвал Михаила Алексеевич. — Где ты? Никто не отозвался, и Голицын прочитал письмо:

"Добросердечный господине, изведал я от вас грамоты понимание и деликатность души вашей. За то остаюсь, раб ваш нижайший Флегонт, что урожден был родителями в селе Сыромятни провинции Суздальской. А ныне, как вы на Москву отбыть изволите, то капросы и картуши разные уложил я в порядке. Прошу сердца не иметь на меня, что оставляю вас навеки. Аминь! И господине вы добрый, а город здесь свободный, и мастерство какое получу, и девку флоренскую для брачного согласия уже на дворе амбасадора высмотрел. И тако, господине мой, простите раба Флегонта, а родителев моих престарелых, что на вашем дворе московском живут, прошу не обижать за мое оставление вашей высокородной особы”.

Не верилось, — и Голицын снова воззвал во тьму локанды:

— Флегонт! Чудило гороховое, да явись же ты… Но вместо раба, бежавшего лукаво, явились на пороге комнат, словно духи, две тени в черном. Голицын поднял свечу, вглядываясь в потемки, и талый воск струился по руке, капал на черные кружева его камзола.

— Кто вы.., сударыни? — спросил Голицын. Перед ним — две женщины: старуха гречанка, и еще одна тень, тоненькая, вся до бровей закутанная. Не угадать — какова, лишь дыхание колыхало над губами тонкую косынку. Старуха вдруг выступила вперед из мрака — с улыбкой жуткой.

— Русский форестир знатен и богат… О нет, — сказала она, — к чему спорить? Все русские щедры и не знают счет золоту… Я привела вам для радости девственницу, какой цены нет. Всего за десять цехинов…

— Нет! — отказался Голицын. — Я дважды вдов, у меня на Москве внуки, и то недостойно мне тайным блудом грешить. И цехинов лишних у меня не имеется!

Старуха оглядела стол и серебро на нем:

— Пусть красавица украсит ваш ужин… И вдруг — из-под косынки — голос, слабый:

— Оставьте меня, сударь, у себя. Иначе я проведу ночь в казармах, где грубые супрокомито с галер Венеции… Сжальтесь!

Голицын вдруг подумал о флегонте: “Куда бежал? Республика — то верно, но рабство и здесь ужасно… О боже, боже!"

— Возьми, — сказал старухе, раскрывая кошелек. Дуэнья удалилась, и тогда из-под косынки снова вздохнула чья-то затравленная душа:

144