Слово и дело - Страница 149


К оглавлению

149

— Митенька-а, — позвал его Соймонов во мрак, — не бойся, это я , прокурор твой!

А в каюте Соймонов внушал Овцыну по-отечески:

— С такими-то бровями.., эх, пропадешь ты, Митька! Или от Ушакова или от девок румяных, но пощады себе не жди. Время нехорошее. Науке же российской не стоять на месте — плыть и далее… Штурман ты славный, так я тебя в Камчатскую экспедицию к Витусу Берингу запрячу. И там, себя трудами прославляя, ты убежишь от инквизиции лютой. И девки сибирские, чать, не соблазнят тебя…

До поры до времени, пока не забылась эта история, Пьер Дефремери, француз отчаянный, укрывал Митеньку в салоне своего фрегата. Лейтенант Овцын, скучая, присаживался за клавесин:

Я пойду в сады, в винограды,

Но сыщу ль где сердцу отрады?..

Это был модный романс сочинения Егорки Столетова.

Глава 14

Кабан так и пер на ея величество — на матку, на государыню.

Харя у него — в пене бешеной, клыки — как ножики, глазки маленькие, желтым гноем заплывшие. Его лишь вчера под Лугой егеря поймали и вот привезли императрицу потешить. Анна Иоанновна, в красной кофте, стояла нерушимо, как ландскнехт. Приклад мушкета вдавила в жирное плечо. С писком разлетелись по кустам фрейлины. Хру-хру-хру.., и! и! и! — кричал кабан, наступая стремительно. Анна Иоанновна не ушла — выстояла. И кабана того наповал убила.

— Тащите на кухни! — велела потом, и тут стали подходить придворные, поздравляя ее; а Данила Шумахер побежал в Академию наук, чтобы успеть к завтрему напечатать в “Ведомостях” о том, что “ея величество изрядно изволили тешиться, из собственных ручек кабана дикого застрелив со всем благополучием…"

Дворцы, Зимний и Летний, трещали. Из окон их, словно с бастионов, вылетали пули и стрелы, разя все живое. Иногда для потехи стреляли в народ. Правда, не пулями — чай, душеньки-то христианские (убивать их жалко). Палили в толпу ракетами, и было много обожженных, порохом изувеченных, и были разные калеки… От этих ракет потешных уже два раза горела Академия наук. Со дня на день ждать было можно, что Академию совсем спалят…

Анна Иоанновна велела Остерману издать указ:

— Чтоб никто не смел под моей резиденцией охоту иметь! Зайцев чтоб на сотню верст округ никто не бил. А куропаток — на двести верст не трогать. Моя охота — царская: кажинная птичка мне на забаву порхает. И убью ее всласть!

Но никак не могла приучить к охоте свою племянницу — А ты чего зверье не убиваешь? — спрашивала.

— Жалко, тетенька… — отвечала Анна Леопольдовна.

— Эва! С чего жалеть-то? Полные леса дичи разной…

Грызла ее тоска. И подозрительность. Озиралась. От тоски этой шутовство лечило. Приживалок забавных немало уже скопилось. Анна Федоровна Юшкова (лейб-стригунья) при дворе матерным речам научилась, чем очень потешала царицу. В говоруньях были две княжны — Щербатова да Вяземская, они без конца языками трещали. Судомойка Маргарита Монахина была весела и сказки разные сказывала. Драгунские женки — Михайловна и Руднева — здорово пятки чесать умели. Дарьюшка-безручка — любимица Анны Иоанновны: девица эта без рук родилась, все умела зубами делать, и за то ее жаловали. А в покоях царицы летали ученые скворцы, прыгали мартышки… И пели за стеной фрейлины голосами осипшими!

Князь Никита Федорович Волконский попал ко двору Анны Иоанновны не из милости, а из мести. Супруга у него была — Аграфена, которую на старости лет в тюрьму заточили: жена с разумом великим, книги философские читала, и очень не любила она царевен Ивановных! Никиту Федоровича, в отместку за жену, ко двору вызвали и велели ему за левреткой царицы ухаживать. Бантик ей повязывать, гребешком расчесывать!

Стоял Волконский в стороне и горевал: умерла недавно жена, а письма, какие были при ней, ко двору забрали. Письма были любовные, он их писал Аграфене, когда молод был. И письма те при дворе открыто читали (в потеху!) и смеялись над словами нежными. По молодости страстной называл князь жену свою “лапушкой”, да “перстенечком сердца мово”, да “ягодкой сладкой”… Вот хохоту-то было! Смеялись все, а он… Плакал он тогда, юность вспоминая.

Вдруг его по ногам кто-то — хлесть!

— Ай, — вскрикнул старик от боли. Это маленький граф Петр Бирен подкрался да хлыстом лошадиным боярина по ногам.

— Сиятельнейший граф, — склонился вельможа перед мальчиком. — А вот я вашему тятеньке пожалуюсь… Побаловались и будет.

Снова взлетел хлыст — по ногам Левенвольде. Но обер-гофмаршал Рейнгольд молод был — подскочил ловко, и хлыст мимо пролетел.

— Я тебе все уши оборву! — пригрозил он мальчику. И тогда хлыст опять обжег кривые ноги князя Волконского; побежал старик жаловаться самому графу Бирену:

— Высокородный граф, обнадежьте меня в своей милости. Сынок ваш старшенький (экий шустряк!) шалит больно. Да немолод играть я с ним. Внушите ему, что князь я… Знатный!

Бирен посмотрел на Волконского сверху вниз.

— Не князь, а — грязь, — сказал по-русски.

— Помилуйте… Три сына в чины гвардии вышли, зятья мои, Бестужевы-Рюмины, при дворах иноземных послами живут. Разве я шут?

Прошел граф в “анти-камору”, где его сын резвился, отнял у него хлыст. Помахивая хлыстом, расчистил себе дорогу среди придворных до дверей покоев императрицы.

— Анхен, — сказал он, — русские князья опять задирают нос сверх меры. А это оскорбляет меня и мою дружбу с тобою.

— Да что же мне? — вознегодовала Анна. — Драться с ними, что ли, идти?.. Разбирайся сам как знаешь! Бирен в гневе щелкнул хлыстом:

— Где Лакоста? Эй, звать сюда “короля самоедского”… — И шуту велел:

149