Слово и дело - Страница 151


К оглавлению

151

— Подагра столь измучила меня, — говорил, стеная, — что не могу я ни стоять, ни лежать, ни сидеть, ни ходить…

— А ты висеть не пробовал? — любезно спросил его Балакирев. — У повешенных любая подагра сразу проходит…

Потом, готовясь к выходу царицы, заспорили в уголке Рейнгольд Левенвольде с генералом Ушаковым — кому в церемонии впереди следовать.

— Вору всегда надо первым идти, — сказал Балакирев. — А палачу за вором неотступно следовать… Такой уж порядок!

Вышел из покоев императрицы граф Бирен, улыбнулся всем ласково. Князь Александр Куракин с Трубецким заспорили — кому из них Бирен улыбнулся.

Балакирев прислушался к их спору и заявил громко:

— Всегда собаки из-за кости дерутся. Но впервые вижу, чтобы две кости из-за одной собаки дрались…

Вот уже и пять врагов у Балакирева — да еще какие враги!

К вечеру за все “штрафы” он в караульне десять палок получил. Потом на кухню пошел; там ему припасов от царского стола выдали. И поехал Иван Емельянович со спокойной совестью домой — семью кормить!

По дороге встретилась ему карета, а в ней княгиня Троекурова.

— Ой, — пискнула, — я вас где-то видела недавно!

— Ваша правда, — отвечал Балакирев. — Я там, где вы меня видели, частенько бываю… Нно-о, кобыла моя! Чего уставилась? Или подругу свою повстречала?

***

Маслов проснулся засветло. Дунька, рябая умница, из постели дремно смотрела, как муж суетно кафтан натягивает, шпагу нацепляет. Не сыт, не мыт — в Сенат!

— Забодают тебя господа высокие, — пригорюнилась.

— Не каркай! — отвечал. — Они бодаться горазды, а у меня рогов нетути. Я рогами самого графа Бирена их бодать стану…

Вот и сегодня: бумаги важные из Смоленска получены; там, в губернии Смоленской, траву едят и колоду гнилую. А в Переславле-Рязанском купечество столь доимками выжато, что и бургомистра выбрать не могут: торговцы дома свои заколотили и разбежались. Дело ли это? Без купечества городу любому — гроб с крышкой… По дороге завернул Маслов в Тайную розыскных дел канцелярию, где седенький, сытенький Ушаков, рано восстав, уже акафисты сладкие распевал.

— Андрей Иваныч, — сказал ему Маслов, — ты Татищева шибко не рви: он отечеству большую выгоду принесть способен.

— На все воля божия, — отвечал Ушаков. — Никитич в винах, и рвать его.., не порвать! А на што он тебе сдался, прокурор?

— Надобно промыслы горные умножать, а Татищев дока в минералах. Моя бы власть, так я бы с него украденное взыскал, а инквизицию к миру б привел. Да и перечеканку монет иноземных на русский манир — кому, как не ему, доверить?

— Доверь.., козлу капусту, — ответил Ушаков. — Он тебе из этих монет скрадет еще больше… Ты, Анисим Ляксандрыч, мои дела не трогай. Хоша ты и обер-прокурор, но у меня в пытошных своих прокуроров достаточно. Што ты пришел в утрях самых и наказы мне учиняешь? Сенат, Кабинет, Коллегии — все это мирское, от меня далече. Канцелярия тайная — вроде Синода Святейшего: я охотник до душ людских! Я здесь сердца людские с огня познаю. Инквизиция государева от государства отделена, но таким побытом: нет Рима без папы римского, как нет России без “слова и дела”…

Маслов далее покатил, зубами щелкнув: так бы и рванул всех, словно волк, Ушакова и прочих… “Одначе, — размышлял дорогой, — надо хитрее быть. Эвон Волынский-то как! Его не раскусишь: улыбнется он тебе, отвернись — и враз по затылку кистенем хватит, уже не встанешь…"

— Господа высокий Сенат притащились? — спросив он у секретаря Севергина. — На сей день сколько особ будет в совещаниях?

— Трое, — отвечал Севергин, вставая покорно.

— Вот и всегда так: в Сенате трое, в Кабинете трое, и только один я за всех должен о нуждах крестьянских помышлять…

Грозны и слезливы дела доимочные: по стране теперь ехать страшно, будто Мамай войною прошел. Избы деревень заколочены, в пыли ползают нищие, пастух коровенок с десять выгонит утром в поле… Разве же это стадо? И, ничего не страшась, Маслов всюду говорил так: “Петербург, будто зверь яростный, все соки из страны высасывает. На пиры да в забаву себе. Да чтобы пыль в глаза иноземным посольствам пускать. Но Петербург — еще не Россия! Россия — это вся Россия, и мужик ее — в первую голову и есть сама Россия…” Сенаторам он дел накидал (до вечера не разберутся), а сам отбыл в Зимний дворец. И — прямо в Кабинет императрицы; Иоганн Эйхлер руки раскинул, его не пропуская.

— Нельзя, — говорил Иогашка, — там ныне дела важные…

Маслов кабинет-секретаря отшиб со словами:

— Нет дел важнее, паче мужицких — дел голодных! В Кабинет прошел, гневный, а там — все министры:

Остерман, Черкасский, Головкин; обер-прокурор начал при них такую беседу:

— И не стыдно тебе, бессовестный князь Черкасский? Доколе же ты, в тройке сей главной, будешь над мужиком глумиться?

— Николи и не бывало, — сказал Черкасский.

— Ты богат, как курфюрст Саксонский, — горячо продолжал Маслов. — Не твои ли мужики на Смоленщине кору с дерев гложут? Гляди на себя: пузо-то какое наел. Одних бриллиантов на тебе сколько.., тьма! Неужто все мало? Почто копишь? Одна у тебя дочка, так нешто приданого еще не скопил? Уймись, князь. У тебя руки богатые, а у меня — смотри — руки длинные…

Великий канцлер империи Головкин сказал:

— Уймись ты сам и не маши в Кабинете тростью.

— Не уймусь! — отвечал Маслов. — Смоленск есть земля рубежная: мужик русский в Польшу бежит. От бессовестности помещиков наших безлюдет земля русская. И мне — молчать?.. А ты, канцлер, трость мою благословлять должен, как трость патриота истинного! Я сын отечества не на словах — на деле…

151