А князь Иван в коляску свою заскочил, Иогашка Эйхлер ему паричок с земли поднял, помог отряхнуться.
— Посватались мы к чертям теперь посватаемся к ангелам. Эй, везите меня прямо в дом Шереметевых — на Никольскую!..
Ангел Наташа сиротою жила. Знаменитый фельдмаршал граф Борис Шереметев породил ее на старости от вдовы Нарышкиной, а вскорости “скончал живот свой”. В долгах и в славе! Затем и мать Наташина вином опилась, умерла в горячечной потрясухе. Дом богатой сироты ломился от женихов. Ревела по вечерам музыка. Пялились на Наташу мамки да свахи. Но девочка вдруг заявила братьям:
— Высокоумная! А чтобы не было на мне слова худого да поносного, заключаю себя в одиночестве. Веселье еще будет — поспешу-ка я скуки попробовать!
И затворилась: читала, алгеброй занималась, шила, сочиняла песни, рисовала и чертила из геометрий разных. Два года так! Не могли ее выманить, чтобы под венец увести…
Однажды постучались к ней в комнаты:
— Братец Петр Борисыч вас до себя просят… Вздохнула тут Наташа, закрывая готовальню. Явилась.
— Графинюшка, — сказал ей братец Петя, — а вот князь Иван из славного дому Долгоруких честь оказал: твоей руки просит…
Наташа посмотрела на свои детские ручонки — в красках они, в туши да в заусеницах. И застыдилась:
— Ни к чему сие. Мне ли до утех любовных? Брат круто повернулся на каблуках, чтобы уйти. А в ухо сестрице успел шепнуть: “Дура.., соглашайся!” Молодые остались одни. Долгорукий стянул с головы громадный парик-аллонж:
— Гляньте на меня, Наталья Борисовна: ведь я.., курчавый!
— Ой и правда, — засмеялась Наташа. — Да смешной-то какой вы, сударь, без парика бываете…
— Ангел Наташенька, — позвал ее князь Иван. — Посмотри же еще разок на меня… Неужто не нравлюсь тебе какой есть?
Посмотрела она. Стоял перед ней генерал-аншеф и полка гвардии Преображенской премьер-майор. Горели на нем ботфорты, блистала каменьями шпага, сверкал на поясе золотой ключ обер-камергера. И все это — в двадцать лет… Куртизан царя!
— Наташа, — признался Иван, беря ее за руку, — свадьбу день в день с царской играть станем… Я неладно жил до тебя. Блудно и пьянственно. Ты и сама про то ведаешь. Однако не бойся: я тебя не обижу. Мы с тобой хорошо жить будем… Веришь ли?
Наташа ответила ему взглядом — чистым, как у ребенка:
— Отчего же не верить, коли ты говоришь? Хорошо — так хорошо, а плохо — так плохо… Истинно ведь так?
Вернулась затем к себе, раскрыла любимую готовальню:
— Боже, всем мил князь Иван… Только зачем при дворе состоит царском? Уехали бы в деревню, вот рай-то где!
А в древнем, как сама Русь, селе Измайлове все по-старому. Божницы и киоты, дураки и дуры, заутрени, шуты гороховые, клопы, тряпье, грязь, вонища (тут “гошпиталь уродов”). И рыгает сытая вороватая дворня, икают вечно голодные фрейлины…
С утра до ночи валяются на постелях две сестры — Прасковья да Екатерина Иоанновны, дочери царя Иоанна Алексеевича. Прасковья, та уже совсем из ума выжила: под себя ходить стала, левую ножку волочит, плетется по стеночке. Иногда вдруг за живот схватится, возрадуется:
— Ой, понесла, понесла. Вот рожу! Сейчас рожу!
Дура дурой, а в девичестве не засохла: еще при Петре, суровом дяденьке, привенчала к подолу себе вдовца-генерала Дмитриева-Мамонова, с ним и жила тишком А сестрица ее, Екатерина Иоанновна, та все больше хохочет и наливками упивается. От мужа-то своего, герцога Мекленбургского, который лупил ее как Сидорову козу, она с дочкой давно удрала — теперь на слободе Немецкой туфли в танцах треплет. “Дикая герцогиня” — так прозвали ее в Мекленбурге. От пьянства, от распутства герцогиня Екатерина распухла, разнесло ее вширь. Хохочет, пьет да еще вот дерется — как мужик, кулаками, вмах… А что с нее взять-то? Ведь она — дикая…
Феофан Прокопович — гость в Измайлове частый и почетный. Забьется в угол хором, горбоносый и мрачный, посматривает оттуда на разные комедийные действа… Вот и сегодня — тоже.
«О, свирепый огнь любви!” — сказала прекрасная Аловизия. “О, аз вижу земной рай!” — отвечал маркиз Альфонсо. “Я чаю ад в сердце моем”. — “Хощу любити и терпети”, — провыл маркиз (треснуло тут что-то — это фрейлина раскусила орешек). “Хощу вздыхати и молчати”. — “Прости, прекрасная арцугиня”, — отвечал маркиз (а рядом с Феофаном кто-то с хрустом поспешно доедал огурчик соленый). “Прошу, — сказал маркиз, — изволь выразуметь”. — “Чего вы изволите?” — удивилась прекрасная Аловизия. “А что вы говорить хощете?..»
Веселая комедия “Честный изменник, или Фридрих фон Поплей и Аловизия, супруга его” закончилась. Феофан Прокопович крякнул, потянул за шнур кисет с часами. Тянул-тянул-тянул, но часики не вытягивались. Так и есть: обрезали. От часов остался один лишь шнурок на память вечную — неизбытную… Ах, так вас всех растак! Стуча клюкою, косматый и лютый, встал непременный член Синода перед Дикою герцогиней Мекленбургской:
— Голубка-царевна, уж ты не гневайся. Токмо опять обшептали меня людишки твои. Кой раз смотрю у вас материи комедийные — и по вещам одни убытки терплю. Плохо ты дерешь свою челядь…
Ближе к вечеру вздохнули у ворот запаренные кони, девки припали ртами к замерзшим окнам — оттаивали дырки для глаза:
— Батюшки, красавчик-то какой… Охти, тошно мне! Сбросив в сенях плащ, залепленный снегом, легко и молодо взбежал наверх граф Рейнгольд Левенвольде — посланник курляндский и камергер русский. Разлетелся нарядным петухом перед герцогиней, ногою заметал мусор, тыкалась сзади тонкая шпажонка.
— Миленькой.., сладкой-то, — пищали по углам девки. Пахло в закутах водкой и потом. Пьяные лакеи храпели под лавками. С полатей соскочила слепая вещунья вдова матросская.