В одну из ночей высокий курган встретился. В тени его Потап и залег. Тихо потрескивал костерок, да скрежетали в ночи, будто сабли, острые иссушенные травы… Задремал Потап, сквозь сон слышал он лепет ветра, шелестевшего золою. Очнулся же от мягкого топота копыт. Глаза протер, спросонья даже оторопел.
— Эй, кто тут?
Прямо над ним нависала бездонная пропасть неба, и над этой пропастью вырастал неведомый… всадник. Торчала над головой его остроконечная шапка.
— Добрый ли ты человек? — спросил его Потап с опаской.
— Поган урус, — услышал в ответ.
В воздухе свистнуло, жесткая земля, в кольцо собравшись, вдруг захлестнула его горло удавкой мертвой.
— Ах! — вскрикнул он от резкой боли, и что-то сильное потянуло его прочь от погасшего костра, потащило по земле.
А земля эта (такая нежная и мягкая) вдруг обернулась для него злой мачехой. Когтями, кустами, корнями, травами она раздирала тело Потапа, и катилась под ним в даль неизбежную, а топот лошадиных копыт то удалялся, то вновь настигал его. И разом померкло все, и погасли звезды на небе…
Очнулся, глубоко дыша. На шее уже нет аркана. Но зато намертво связаны за спиной его руки. Всадник слез с коня и стоял над ним; вдруг нагнулся, одним рывком поставил Потапа на ноги, снова запрыгнул в седло.
Ногайка взлетела — бац по коню. Еще взлетела — бац по Потапу.
Конь сразу тронул рысцой. Потап — за ним, и аркан от луки седла тянулся к рукам его. Было уже поздно исправлять судьбу. Так они и бежали рядом: конь с человеком и человек без коня.
Начиналось полонное терпение… Он попал к ногаям!
Когда «Тобол» с разлету уперся форштевнем в зеленоватые льды, поначалу решили — проскочим. Так думал и Овцын.
— Пчел бояться — меду не пробовать! — сказал лейтенант и велел якорь бросать…
В темную глубь длинным буравом впивался канат, сверля пучину. Где-то там, в таинственном полумраке стылых вод, распугивая рыбин, сейчас якорь ляжет на грунт, острым бивнем клешни своей возмутит вечную чистоту векового безмолвия…
— Стоп! Кончай травить, слабину выбери.
— Взял якорь? — спросил от штурвала Афанасий Куров.
— Взял, — поежился Овцын. — Стоим крепко.
Было всем зябко. Плотный лед лежал рядом, закрывая дубель-шлюпу путь в океан. Берег едва угадывался вдали. Холодный день угасал, весь в искристом мерцании. Стали ждать, когда разомкнется ледяная преграда. Верилось в опыт прежних походов. Трое самоедов, взятых в плавание, сидели в трюме на корточках, посматривая искоса, чмокая языками. «Распадения» льда не сулили.
Первым умер корабельный плотник. Овцын наблюдал, как рядом с якорным канатом медленно тонет его тело в белом саване. Вот он уже едва виднеется… синева затопила все… Прощай, товарищ!
— Я лягу, — сказал Овцын своему подштурману.
В каюте уперся ногами в переборку, свистнул собаку Нюшку, чтобы легла рядом, его грея, и больше лейтенант не вставал. Сны были тяжкие, нехорошие.
Приходила к нему в снах княжна Катерина Долгорукая, мучила в поцелуях — влажных и грубых. Проснувшись, Овцын почесал ногу. Опять зачесалось… Что там такое? Задрал штанину… Так и есть: скорбут!
— Началось, — сказал Овцын и упал на подушки.
Куров вполз в каюту на коленях (уже не мог ходить).
— И ты? — спросил его Овцын. — А что наверху?
— Не распалило. Умер матрос Шаламов… Подниметесь?
— Сейчас… встану.
А мир был светел, ветер свеж, в смерть не хотелось верить. Как ослепителен был вечный блеск мира полуночного!.. Следя за тонущим покойником, Овцын встряхнулся.
— Эх, навигаторы, — сказал недовольно. — Да шлюп-то наш давно сносит льдами. Куда же вахта смотрела, раззявы?
Куров тронул якорный канат, он подался свободно, безгрузно. Выбрали его на палуб, и Куров показал лейтенанту лопнувший от перегнива конец.
— Бросай вторый! — велел Овцын и полез обратно в каюту. А там — чад лампадки перед иконой Николы, грязь засаленных мехов, качка постылая и удушье, течет по бортам сизая плесень. Снова лег, стараясь «услышать» грум. Второй якорь забирал плохо. Одна чугунная лапа у него давно была сломана. Лед ночью стал напирать, двигая «Тобол». Умер хороший человек — рудознатец Медведев, и Овцын уже не мог подняться на палуб.
— Без меня, — попросил. — Видит бог, я ослабел…
Скоро на вахте остались только квартирмейстер с учеником геодезии да с ним двенадцать солдат. Остальные полегли на рундуках — в тоске. Дубельшлюп всю ночь напропалую стучал носом в ледяной барьер, словно в двери нерасторжимые.
Смерть стояла рядом… Доколе ждать?
— Позови ко мне самоядь, — сказал Овцын кают-вахгеру.
Проводники-самоеды вошли и затрясли головами: лето необычно холодное, лед не раздвинется, скоро ух осень, и тогда… Слабеющей рукою Овцын разлил водку по чаркам. И свою чарку поднял.
— Вам верю, — сказал проводникам… — Вы здешние…
Отпил полчашки, и водка в чашке его вдруг стала красной. Испуганно вытер рукою рот — ладонь в крови. Тогда он допил вино одним махом, выслал проводников прочь, созвал консилиум. И коллегиально порешили: уйти… Когда загудели паруса, а дубель-шлюп рывком накренился, скорость набирая, Овцын чуть не заплакал. Ацмиралтейству ведь пером на бумаге всего не рассказать. Да разве поверят ему в столице, что лед за лето не мог растаять? «Под солнцем-то?» — спросят его, и станут адмиралы над ним потешаться, как над врунишкой…
— Афоня, — позвал он Курова, — кажись, мне самому в Питерсбурх надобно ехать, дабы от попреков отбиваться словесно.
— Как же вы? Сами ног не волокете.
— Лишь бы на урочища выйти, опять хвою пить станем. А ехать надо. Боюсь не за свою карьеру, а за судьбу дела нашего. Докажу адмиралам, что «Тобол» еще отворит эти ворота смертные…