Корф был ворчун, всем недовольный. Анне Иоанновне он свое неудовольствие показывал. Бирену в лицо дерзил. Иногда он выражался при дворе так, что, будь он русским, его бы уж давно вороны по кускам растащили. Но у него — заслуги перед престолом, за ним — надменное рыцарство Курляндии, и трогать его опасно. Оттого-то Корф — безбожник, книголюб, алхимик — мог делать все, что в голову взбредет, и не любил советников иметь.
Сейчас он нежно влюбился во фрейлину Вильдеман, которая приходилась племянницей фельдмаршалу Миниху. Но дорогу Корфу переступал камергер Менгден, вице-президент Коммерц-коллегии. Корф предложил ему бороться за руку и сердце Вильдеман:
— Назовите мне ваше любимое оружие.
— Яд! — засмеялся Менгден вызывающе.
— Что ж, — согласился Корф, — дуэлироваться можно и этим оружием подлости… Давайте так: вы мне дадите яд, а я вам свой подсыплю. Кто из нас быстрее приготовит противоядие, тот выживет и станет обладателем руки и сердца юной Вильдеман…
— Я пошутил, — отрекся Менгден. — Нет, мне с вами в химии не соперничать.
Уж лучше шпага! И чтобы… поменьше свидетелей.
— Согласен и на то. Драться уедем на родину, в Курляндию.
Любовная тоска перебивалась размышлениями о запущенности дел академических. В этом году Корф образовал «Русское собрание» при Академии, где русские занимались толкованием русского языка, — это хорошо: пусть возникнет «Толковый словарь» языка российского. Корф видел явное: ученые — все иноземцы, и коли кто понадобится, то зовут опять из Европы. Но… до каких же пор? Бернулли взялся обучать Ададурова, и опыт сей показателен: Ададуров стал великолепным математиком… Россия сама должна поставлять ученых, подобно рекрутам; таковые сыщутся, только искать их никто еще не пробовал. Как раз в это время опустела академическая гимназия, и Шумахер вошел с докладом к барону.
— Вот и хорошо, — решил Корф. — Наберем школяров из русских, дабы в России имелись свои ученые.
— Их нету, русских ученых, — ответил Шумахер.
— Нету потому, что не озаботились их создавать. Из юношей ума здравого, способных и к трезвости склонных, выйдут незаурядные славянские Ньютоны.
Шумахер рассмеялся — так, словно доску сырую распилил.
— Русские, — сказал он, — к тому неспособны, барон.
— Можно подумать, вы это проверяли уже на русских?
— Все они — воры и пьяницы! — бодро откликнулся Шумахер.
Корф отцепил от обшлагов кафтана пышные кружевные манжеты, небрежно бросил их на стол, словно перед дракой.
— Послушайте вы… невежа! — сказал барон с презрением. — Я ведь не посмотрю, что ваш тесть Фельтен супы ея величеству варит. Для меня кухонное родство с русской императрицей не имеет никакого значения. И я достаточно силен физически, чтобы одной рукой вышвырнуть вас из Академии — прямо в Неву — вместе с вашими дурацкими убеждениями…
Шумахер тут склонился перед ним и показал при этом барону Корфу свои оттопыренные уши с их тыльной стороны, гце они были розового цвета, как у поросенка.
При дворе продолжали спорить: «А все-таки любопытно знать: кто же умнее всех на Митаве — Корф или Кейзерлинг?»
— Напрасен этот спор, — вмешивался Корф. — Вы, живущие хитростью, спорите не об уме. Вы спорите о том, кто из нас хитрее. Так я вам скажу, что хитрее всех наш лошадник Волынский. Граф Бирен прав: когда имеешь дело с этим человеком, держи при себе камень, чтобы ударить Волынского в зубы прежде, чем он вцепится тебе в глотку…
Обер-егермейстеру до всего было дело — совал свой нос Артемий Волынский даже в дела коннозаводства, хлеб у своего врага, князя Куракина, отбивая. Со стола своего Волынский не убирал книг по гиппологии научной: «Королевский манеж» Антуана Плювиля, «Гиппика або наука о конях» поляка Доро-гостайского и «Книга лекарственная о конских болестях» Петра Шафирова… Лошадей он любил, и когда жил в Персии, то много полезного о лошадях на Востоке узнал и домой хозяйственно вывез… Впрочем, любимым делом долго не пришлось заниматься Волынскому, оторвали его от лошадей — велели судить Жолобова, из Сибири привезенного.
— Вот этого мне еще не хватало! — огорчился Волынский. — Но против рожна царского не попрешь, коли карьер надо делать…
Поначалу допросы шли в подвалах Летнего дворца. Плыл по Неве лед осенний, река долго не вставала, и никак было крамольников в канцелярию Тайную (в крепость, за Неву) не переправить. Целых два месяца дали Жолобову и Столетову на поправку здоровья, кормили их на убой с царской кухни. Даже лекарями обихаживали. Это признак нехороший: значит, к мучениям адским готовят.
Волынский знал Жолобова раньше и — уважал его.
— За что тебя тиранят, Петрович? — спросил он Жолобова.
— За тридцатый год, за кондиции, я тогда орал много.
— А тут иное писано: будто воровал от казны!
— Все мы воры, — отвечал Жолобов. — А таких, как ты, еще поискать на Руси надобно. От твоих грабительств на Казани людишки по ею пору плачутся…
Такая честность не по нутру пришлась Волынскому.
— Эй-эй! — нахмурился он. — Вроде бы не меня, а тебя судят. Где бы милости моей тебе поискать, а ты судью своего же вором кличешь… Да знаешь ли ты, что я тебя под топор засуну?
— Нашел чем удивить человека русского! И это про тебя-то, дурака, говорят, что ты умный?..
Понял тут Волынский, что Жолобов на жизни своей давно крест поставил — ему теперь ничего не страшно. А по вечерам, после допросов и очных ставок, утомленный, Волынский говорил Кубанцу:
— Ежели когда-либо, не дай-то бог, меня судить станут, об одном буду молиться: иметь дух столь высок, какой Жолобов ныне перед смертью имеет… На плаху его подтаю, а уважать буду!