Слово и дело - Страница 243


К оглавлению

243

Неужто Анна Иоанновна еще жива? Или меня забыли?" Лукич не терял веры в то, что ежели на Руси еще царствует Анна, она его простит. Обязательно! Потому простит, что сама баба, а он, дело прошлое, в объятиях ее нежился…

И вот брызнул сверху ослепляющий узника свет:

— Вылезай!

Полез наверх, весь содрогаясь в немощных рыданиях. Снова провели Лукича в мыльню, помыли его; возле окошка постоял — звезды видел! И повели его в трапезную, где стол был накрыт. У ликов письма древнего отмолясь ретиво, Лукич сел за стол, но душа его не принимала лакомств. Неслышной тенью, почти бесплотен, явился перед ним Нафанаил; старец еще больше состарился, согнулся в дугу, шел мелкими шажками, а лицо старика уже в кулачок ссохлось. Присев напротив Лукича, сказал Нафанаил без сожаления:

— Меня всевышний призовет к себе вскорости. Может, это наше свиданье, князь, и есть последнее… Давай поговорим перед разлукой вечной, неизбежной для всех…

— Год-то ныне какой? — первым делом спросил Лукич.

— От Рождества Христова пошел тысяча семьсот тридцать шестой…

— Господи! — ужаснулся Лукич. — Мне-то взаперти казалось, будто сама вечность продлилась. А, выходит, всего три лета минуло со свиданья нашего… Не знаешь ли, доколе еще терпеть мне?

— Того не знаю. Но… Россия терпит, и ты терпи.

— Утешил… ой, беда! — Тут проснулся в нем старый дипломат, и Лукич стал выведывать у старца:

— что нового в Европах? Какие войны учались, какие короли померли? Что при дворе нашем слыхать? А конъюнктуры ведаешь ли тонкие, придворные?

Черносхимник отвечал ему со знанием дела:

— Французы, как и прежде, сторонятся от России, будто чистый от немытого, лишь австрияки подлые нас к выгоде своей используют. Со времени падения Данцига вниманье русское обратилось к рубежам татарским. Оно и любо бы всем патриотам истинным. Однако конъюнктуры тоже есть немалые. И тонкие, и грубые, и всякие. Бояться надо нам, — сказал Нафанаил, — как бы война с-султаном не обернулась для России жертвами напрасными… Те люди, что душой страдают за Россию, власти не имеют боле. Вся власть в руках той мрази, которая свои лишь интересы во всем изыскивает. Нафанаил откупорил вино, придвинул князю хлеб. И яблоки предложил. И мед в тарелке подал.

— Волынский… как? — спросил его Лукич.

— Единый человек из русского боярства, — ответил старец, — который прошмыгнул меж ног чужих, и ныне власть ему дана большая. И скоро, судя по всему, получит власть он вышнюю.

— Какую ж?

— Граф Ягужинский умер, а в Кабинете царском — лишь двое и остались: сам Остерман да князь Черкасский, ротозей известный. Сенат Петров столь захирел, что слова молвить боится. Теперь же твой Волынский весь в хлопотах, чтобы в Кабинете сесть, яко кабинет-министру.

— А сядет ли? — спросил Лукич.

— Он сядет — старец ответил. — Ибо за него сам Бирен!

— Вот как? Выходит, этот граф в чести по-прежнему?

— И процветает в пышности. А ныне в ожиданьях он…

— Чего же ждет граф Бирен? — насторожился Долгорукий.

— Он смерти ждет одной… Фердинанд, герцог Курляндский, что в Данциге проживает, стар уже. И страждет сильно от болестей последний герцог из рода Кетлеров могущественных. Вот Бирен-граф и поджидает, чтобы корону герцогства его на себя примерить!

— Да кто же даст ее ему? — вдруг возмутился Лукич.

— Дадут, ибо Курляндия вассальна от Речи Посполитой, а в Польше коронован Август Третий, и сей саксонский выродок от Петербурга ныне сильно зависим…

Вот он и даст.

— Берлин того не спустит, — возразил Лукич. — Пруссаки сами издревле зарятся на земли прибалтийские.

— Берлину с нами не тягаться: Россия в земли те уже вступила и не уйдет…

Ты кушай, князь. Не плачь, князь, кушай.

— Я ем, я ем… да мне невкусно! Отвык от пищи…

— Привыкнешь снова, коль спасешься.

— Возможно ль то?

— Все мы под богом ходим, князь. Любое царствование, даже самое злосчастное, и то всегда кончается одним — кончиною правителя. А слухи и до нашей обители доходят…

— И что слыхать? — с надеждою воззрился на него Лукич.

— Слыхать, что Анна Иоанновна вступает в кризис, всем женщинам природой предопределенный… Но бойся, князь: с годами императрица все жесточее делается. В могилу еще многих затолкает.

— Типун тебе на язык, отец Нафанаил!

— Да, мне давно молчать бы след… Последние слова произношу я в этом мире. Я скоро ведь отправлюсь к нашим праотцам…

Так говорили до утра, и ночь над Соловками пошла на убыль, а в подвалах монастыря уже залопотали мельницы, меля муку для трапезы заутренней. Нафанаил поднялся, на клюку опершись:

— Прощай теперь.

Князь Долгорукий обнял старца, дивясь тому, как плоть его была легка и кости сквозь одежду ощущались.

— Еще спросить хочу: что" родичи мои в Березове?

— Живут, и все.

— А князь Дмитрий Голицын… он не казнен еще?

— Нет. При Сенате он. Но тужит, а не служит…

И опять ночь — как вечность. Снова «мешок» в камне.

С тех пор как вернулся сын из Персии, куда ездил к Надиру, князь Дмитрий Михайлович Голицын, старый верховник (а ныне сенатор), в Петербурге зажился.

Но службы по Сенату избегал — некому служить! Чтобы не попусту время проходило, князь Дмитрий метеорологией занялся. Пытался он выведать закономерность наводнений в Петербурге. Наблюдал за полетами птиц. И всему виденному доподлинные записи вел.

— В науке человеку, — говорил он, — можно более, нежели в политике, сделать. Ибо наука область ума такова, куда власть имущие по дурости своей залезать боятся, дабы дурость ихняя пред учеными видна не была… Жаль, что я ныне на восьмой десяток поехал, а ежели б юность вернулась, я бы всю жизнь свою иначе строил — в науки бы ушел, как в лес уходят.

243