Слово и дело - Страница 26


К оглавлению

26

— Чуть что, бывало, — продолжал Жолобов, — я его бить! Ботфорты ношены дал. “Чини!” — говорю. Уж не знаю, сам ли чинил или на сторону давал, только вернул, гляжу — чинены!

— Да о ком ты это! — заорал Шубин.

— Да все о нем.., о Бирене, что с Анной живет чиновно.

— А-а-а, — догадался Шубин, зевнув протяжно. Елизавета ему изюминку туда — раз!

— А эта небось слаще, Алешенька?

— Тьфу! — сплюнул Шубин. — Разливай. Вино не берет меня.

— Дурной башке и хмель не брат, — заметил Столетов. Шубин, не долго думая, треснул поэта в ухо.

— Верно, Ляксей, — подзадорил его Балакирев. — Чтобы чужие тебя боялись, надо поначалу своих отлупцевать…

И, развернувшись, сшиб с лавки хирурга. Лесток залетел под стол — кусил цесаревнина фаворита за ногу. Шубин от боли подскочил — стол опрокинул. Попадали тут и потухли свечи. В темноте визжала цесаревна Елизавета:

— Ой, мамоньки мои! Да кто ж это щекотит так меня?..

Кое-как угомонились. На дворе звонко запел петух.

— Не в пору запел, — заметил строгий Сумароков. — Видать, будут от государя указы новые..

Двери захлопали, и — на помине легок — вошел император.

Оглядел пьяную компанию, сказал:

— Тетушка, изгони всех. Скучаю вот. Тебя видеть приехал…

***

— Надобно нам, — рассуждали верховники, — уже не о новых викториях мыслить, а удержать хотя бы то, что от прежних викторий осталось. Россия сильна мужиком и хлебом! А налоги безжалостны столь изнурили Русь, что платить мужик более не способен. Передых ему надобен! Мужик и солдат, как душа и тело наши, — едины: не будь крепкого мужика на Руси, кто же тогда Россию оборонит от врагов наших?..

И недоимки мужикам министры в царствование Петра II скостили, а офицеров, кои палками налог выколачивали, из деревень убрали.

Вроде и полегчало. Русь передохнула. Замычали на пажитях коровенки, пошли стрелять в пику овсы, зацветала гречиха. Мужик торговал с мужиком, деревня с деревней, город с городом, губерния с губернией. Жить на Руси стало вольготнее… Князь Дмитрий Голицын дела мужицкие (дела хлопотные и нудные) к своим рукам в Совете прибрал, а помогал ему в этом Анисим Маслов, секретарь. Бывало, с разбегу спотыкалось перо в руке князя Голицына, впадал он в неистовство над бумагой казенной:

— Гофгерихтер, плени-потенционал, обер-вальдмейстер, фельдцейхмейстер… К чему, — вопрошал старый князь, — ломаем и портим язык природный? Устоял он противу татар, так неужто ныне от немчуры погибнет? Скажи мужику нашему: старший лесник или начальник дела пушечного — и он поймет! А на таких словах и мне трудно языка не сломать. Оберегать надобно, яко от язвы поганой, язык российский ото всех словес чужеземных, кои простонародью нашему противны и невнятны…

Но это не значило, что у Голицына не было друзей-иностранцев. Генрих Фик, камералист известный, частенько гостил в селе Архангельском. Пронырлив и вездесущ, на русской каше вскормлен, на русских сивухах вспоен. Ныне — Коммерц-коллегии вице-президент, а президентом в ней — барон Остерман От князя Голицына, после речей высоких о правленье коллегиальном, едет Фик к дому Стрешневых. От самого крыльца дух не перевести от жары, все щели в доме забиты — хоть парься с веником. А барон — в халаю ватном, ноги под пледом, глаза за козырьком зеленым. И никак Генриху Фику до глаз президента Коммерц-коллегии не добраться, чтобы заглянуть в них — какие они?..

— Барон, — спросил Фик, важничая, — не пора ли попросить Блументроста, чтобы глаза он вам вылечил?

— Теперь болят ноги, — простонал Остерман. — Я страдаю…

Фик взялся за коляску и вежливо покатал барона по комнатам:

— Подагрические изъяны лечит Бидлоо, а вы никогда не лечитесь… Вы и встать не можете, барон? Ах, бедняжка! Скажите по совести: если я подожгу ваш дом, сумеете вы из него выскочить?

Остерман резко застопорил коляску:

— Зачем вы пришли ко мне, Фик?

— Василий Татищев, что ныне состоит при Дворе монетном, сочинил проект — о заведении на Руси школы похвальных ремесел…

— Бред! — сказал Остерман. — Еще что?

— Школа ремесел должна быть при Академии. -Разве не нужны России токари и ювелиры, граверы и повара?

— Россия, — отвечал Остерман, — в хроническом оцепенении варварства, и своих ремесел ей не видать. Русские ленивы, они сами не захотят учиться. Все произведения ремесел должно ввозить из Европы… Еще что у вас, Генрих?

Фик — назло Остерману — перешел на русский язык:

— Заслоня народ от просвещения выгод, можно ли, барон, попрекать его в варварстве? — спросил Фик.

— Генрих, не забывайте, что я болен…

Фик ушел, а Марфа Ивановна нахлобучила на голову мужа, на парик кабинетный, еще один парик — выходной, парадный.

— Так тебе будет теплее, — сказала заботливая баронесса.

— Марфутченок? — умилился Остерман. — Миленький Марфутченок, как она любит своего старого Ягана…

— Ведаешь ли, кто пришел к нам? — ласково спросила жена.

— Конечно, Левенвольде!

До чего же был красив этот негодник Левенвольде — глаз не оторвать… Рука вице-канцлера лежала на ободе колеса: синеватая, прозрачная, на крючковатом пальце броско горел перстень. Левенвольде изящно нагнулся и с нежностью поцеловал руку барона.

— Я только что от женщины, — сказал он бархатно, подымая глаза. — Но общение с вами мне дороже красавицы Лопухиной!

Остерман притих под одеялами. Подбородок его утопал в ворохе лионских косынок. В духоте прожаренных комнат плыл чад. Билась на лбу вице-канцлера выпуклая жила. Он ничего не ответил.

— Мы, иностранцы, — заговорил Левенвольде далее, — уже давно не видим в России того, что всегда выделяло ее из других государств…

26