— А четки где?
— На них удобно вешаться, — не унимался Корф.
Анна Иоанновна от учености всю жизнь бегала. Мельком глянула через плечо: рядами — книги, книги, книги…
— На что тебе, барон, столько? Всех книжек не прочтешь.
— Я был бы глуп, — ответил Корф, — прочитав только эти книги, ваша светлость. Да, я понимаю, что наношу богу тяжкое оскорбление тем, что мыслю, но ничего не могу с собой поделать.
— А ты и вправду еретик, — нахмурилась герцогиня. Корф расхохотался пуще прежнего:
— Но еретики необходимы церкви тоже… Иначе на чем бы святая церковь заостряла свои вертела?
Анна Иоанновна чуть не подавилась жирным куском.
— Побойся бога, — растерялась она. — Ты звал на буженину! Не богохульствуй: сегодня воскресенье — божий день!
— Ах, ваша светлость, — разошелся Корф, — вторая проповедь еще никому не портила аппетита. Прошу вас откушать и запить вином вот этим… Видели ли вы, герцогиня, когда-нибудь пса, нашедшего в пыли под забором мозговую косточку? Если видели, то, конечно, помните, с каким благоговением он ее высасывал…
— К чему ты это мне.., про пса-то? Я буженину ем, а ты про пса мне толкуешь, барон!
— Все мы уподоблены псам, ваша светлость: один высасывает мозг из косточки знаний, другой из косточки дурости…
Левенвольде вдруг резко захлопнул книжные шкафы:
«Какой дурак этот Корф… Разве он не знает нашей герцогини?..»
Лакеи внесли тушки жареных зайцев. Но Левенвольде по-хозяйски отстранил подносы от стола — Не нужно! — сказал он и поглядел прямо в глаза герцогини. — Я сказал: не нужно, ваша светлость, ибо зайчатина, как учат нас “Салернские правила”, возбуждает нескромные желания, а сегодня воскресенье — божий день. Бирен послушал бой старинных голландских часов.
— Еще метать? — спросил, собирая колоду.
— Уже не нужно, — зевнул Кейзерлинг. — Разве ты не слышишь? Сюда мчатся кони — герцогиня уже возвращается из Прекульна…
Брякнул колоколец и замолк. Забегали лакеи с факелами, освещая дорогу к замку, и Бирен швырнул карты в камин.
— Ты, Кейзерлинг, ты… — закричал в восторге. — Ты самый умный на Митаве!
Сухо трещал паркет под грузным шагом Анны Иоанновны. Гневно дыша, она проследовала в детскую, развернула из пеленок своего любимца — грудного Карлушу.
— Ребенок-то обхудился, — заметила по-русски. — И никто не доглядит, стоит мне отлучиться.
— Няньки отосланы, — сжалась Биренша, — уже все спят.
Анна Иоанновна выдернула мокрые пеленки из-под младенца, с размаху хлобыстнула ими горбунью по лицу.
— Могли бы и сами, сударыня, — добавила по-немецки. Бирен стоял в дверях — терпеливо ждал.
— Пойдем, — велела ему герцогиня. — Уже час поздний…
За стенами замка вдруг заржал стоялый жеребец. Попадая след в след Анне Иоанновне, по узкому тайному коридору Бирен уходил за герцогиней Курляндской — во мрак, в камень, в духоту спален.
Утром он спросил Кейзерлинга:
— Добрый друг, ты разве колдун?
— Нет, не колдун. Но я хорошо знаю Корфа и.., нашу герцогиню. Корф закоренелый безбожник, а наша Анна боится ереси…
В эти дни астролог Фридрих Бухер рассматривал стечение планет над Митавой и опять нагадал Анне судьбу русской царицы.
— Ты пьян! — смеялась Анна. — Бухер, сознайся — ты пьян?..
Это правда: Бухер был пьян, в чем и сознался.
Деньки над Москвою — серенькие. Мглистые. Туманит. Скрипят шлагбаумы на заставах — едут дворяне. Прут в сенцы к московским сородичам поросят в мешках, катят на крыльцо анкерки с медом. Прижимая к пузу, тащат дворяне сулеи с домашними наливками.
Тесно стало на Москве и обидно. Куда ни придешь, где ни послушаешь, везде одно говорят:
— Государь-то невесты не жалует. Как в Лефортове затворился, так и не смотрел ее ни разу.
— Да и невеста-то — лукава и неласкова. Мне большак мой сказывал, что Долгорукие сомлели: царь лишил их милости прежней.
— Как бы свадьба не кувырнулась! Ехали мы, тратились…
— Все едино, где исхарчиться… Племяшек, наливай! И то правда: Долгорукие засели во дворце Головинском, а Петр их чуждался. Принимал только князя Ивана — дружба меж ними еще детская, приязнь наивная… Явился Иван к царю — весь в слезах и обидах горьких:
— Поносные вирши на себя имею. Антиошка Кантемир, из господарей молдаванских, на меня, государь, хулу изблевал. А по Москве читают скверну его и злобятся… Честь ли?
— Чти, — разрешил отрок.
Иван Долгорукий прочел царю по бумажке:
Не умерен в похоти, самолюбив, тщетной
Славы раб, невежеством наипаче приметной,
На ловли с младенчества воспитан псарями,
Как, ничему не учась, смелыми словами
И дерзким лицом о всем хотел рассуждати?
— Не ел бы редьки, Иванушко, так и не рыгалось бы тебе, — ответил император. — Сказывала мне бабушка: лжа — что ржа. Верю! А что, братец, ты с младенчества псарями воспитан, так обо мне эдак тоже сказать можно… Из песни слова не выкинешь.
— Ваше величество, — вспылил куртизан. — Всем на Москве не переломать ноги, чтоб умолкли… Как быть-то? Петр потер лицо, посмотрел сквозь пальцы:
— Так и быть: на иордань подниму тебя по гвардии выше.
Куртизан даже не обрадовался. Катька говорила теперь так, родни уже не стыдясь: “По свадьбе моей с царем быть Ваньке в Низах самых!” — А в Низовом корпусе плохо: там болота Гиляни, на них розы цветут персидские, но розам тем не верь — под ними гниль и лихорадка. Кусит клещ тебя, и готов раб божий: понесут вперед пятками… До чего же много мрет на Низу русского люда!
На выходе от царя столкнулся князь Иван с Иогашкой Эйхлером, обнял музыканта ласково.