Слово и дело - Страница 30


К оглавлению

30

— А Дурында твоя, о коей ты в песнях плачешься, она.., кто? Из слободы Немецкой, чай? Что-то я такой девки на Москве не упомню. Может, за отсутствием моим уродилась, подлая?

— Ваше сиятельство, Доринда сия есть сладкий вымысел, ибо, служа Купиде, немочно мне открыть истинной дамы сердца.

— Неужто и мне не откроешь?

— Под именем Доринды оплакиваю я страсть к Марье Соковниной, что прозябает ныне в девичестве природном.

— Ну и дурак! — вразумил его фельдмаршал. — Коли хошь любить Машку, так и пиши в стихах честно: мол, хочу иметь грех с Машкой Соковниной… А то выдумал ты каку-то Дурынду! — Помолчал старик и добавил:

— Мне песен твоих не надобно, мне и от своих тошно бывает. А в адъютанты свои велю завтрева тебя вчислить. Будь с утра самого тверез и чист, аки голубь небесный… На водосвятии иорданском явлю тебя перед полком уже в чине!

***

Месяц январь — зиме середка. День на куриный шаг прибывает. Бабы на крещенском снегу холсты белят. И висят над крышами звезды в кулак, — это хорошо: быть урожаю гороха да ягод. Воры да пропойцы московские до первого спаса белья не прут. Стирай, баба, вешай, суши, что имеешь, — не опасайся!..

Праздник иордань — не столь для бога, сколь для молодечества. Каждому удаль показать надо. Первым делом — перед бабами, молодицами, да и себе в похвальбу. Трещит от мороза приклад ружейный, а солдат на льду стоит себе: морда, как бурак, красная. Ладан мерзнет в кадиле, а он головою в прорубь — бултых!..

Тринадцать дней осталось до свадьбы царя. Во вторник, в день водосвятия, с утра учащенно благовестили колокола церквей. Построили на льду Москвы-реки два полка: семеновцев да преображенцев. Мороз был лютый, каких давно не помнили. Солнце светило вовсю, и дул ветер сильный…

Петру доложили, что невеста подъехала, и он сбежал вниз. Княжна Екатерина (“Ея Высочество”) одиноко сидела в открытых санках. На коврах, на подушках. В шубах теплых.

— Пошел! — крикнул царь и вскочил на запятки саней.

Кавалергарды тронули следом. Глухо били копытами в мерзлую землю тяжелые лошади. Блестели кирасы на солнце. За дворцовыми садами с разгону выехали на лед. Хорошо и легко бежалось лошадям. Вдалеке уже и парад иорданский виден…

На запятках стоя, видел царь бархатный верх невестиной шапки, убранной хвостами собольими, да четыре косы — толстые, в руку. Чего-чего, а волос хватало!

Только единожды нагнулся Петр к уху Екатерины.

— Не замерзли, сударыня? — спросил и снова замолчал…

Словно кувалды, ухали в лед копыта кавалергардии. Вот и приехали. Петр едва руки от саней отвел: окоченел шибко. Стянул зубами перчатку — грел дыханием пальцы. Потом князь Иван подвел ему лошадь, вальтрапом крытую, и царь занял место во главе русской лейб-гвардии. По чину он был полковником, а фельдмаршалы — Долгорукий и Голицын — заняли места подполковников. Солдаты кричали “виват” и ружьями всякое вытворяли. Народ был рад царя видеть с невестой рядом. “Чай, — говорили в толпе, — не чужая принцесса, а своя — подмосковная…"

— Эй, сбитенщик, — крикнул Петр, — угости, озяб я!

Выпил сбитня горячего — еще час простоял. Покрылась инеем лошадь под царем. Дышала шумно и парно.

От прорубей тоже несло паром, там пели: “Во Иордане крещающуюся тебе, господи, тройческое явися поклонение…” Там, над кругом черной воды, качался на ленточках голубь, из дерева вырезанный, — символ “духа божия”. Феофан Прокопович, в роскошных ризах, трижды опускал крест в прорубь. Освящал на целый год всю Москву-реку. И шел народ с горы, неся иконы.

По освящении полезли все в воду. Прямиком, руки сложив по-солдатски, залетали в прорубь купцы первой гильдии, за ними — второгильдейские сыпали. Мужики шлепались в глубь ледяную. И выскакивали обратно — с глазами выпученными. Синие и без дыхания. Бежали голые бабы по снегу, с визгом взметали брызги…

Так прошло четыре часа. Сняли наконец царя с лошади, уложили в сани, запахнули шубами, крикнули кучерам:

— Гони скорее!..

Под вечер был зван на царскую половину князь Иван.

— Голова болит, — сказал Петр. — Да и знобко мне.

— Может, сразу Блументроста позвать?

— Перемогусь…

Постоял царь, зажмурясь. Потом крикнул:

— Ой, держи меня, Ваня! — и бросился к Долгорукому. Его било, трясло. Дышал с трудом. Дыхание влажно… Во дворец Лефортова срочно прибыл архиятер Лаврентий Блументрост, врач очень опытный. Но царя уже осматривал Николае Бидлоо — врач Долгоруких, и начались интриги — не хуже боярских:

— Я прибыл первым. Мой декокт уже готов.

— Выплесните его собакам, — отвечал Блументрост… Бидлоо звали на Москве проще — Быдло, и лечиться у него избегали. Грешил он по ночам “трупоразодранием”, людей резал и научно кусками по банкам раскладывал (за это его боялись и не жаловали). А Блументросты уже век на Москве жили; коли кто из Блументростов рецепт прописал, так его из рода в род, от деда к внуку передавали, как святыню. И такой славе Блументроста Бидлоо — Быдло — сильно завидовал.

Сейчас его от царя прогоняли, и он заявил при всех:

— На руках великого Блументроста за три года умерло три человека: Петр Великий, Екатерина Первая и царевна Наталья… Не слишком ли много славы для одного Блументроста?

А царь пил сиропы, метался, рвало его желчью.

— Вот здесь.., больно, — сказал Петр под утро.

— Где, ваше величество? — склонился над ним Блументрост.

— Вот тут.., в самом крестце!

Блументрост, глядя в пол, вышел к Остерману:

— Первый бюллетень таков: у царя — оспа.

— Вы отвечаете своей головой, — напомнил Остерман.

30