Бирон поднял на министра серые красивые глаза. Сунул руку за отворот кафтана и… в его руке оказался булыжник. Герцог захохотал — это была лишь милая шутка. Волынский скулы свел, даже лицом осунулся. Но себя пересилил и тоже улыбнулся.
А между ними, словно разгораживая этих людей, лежал грязный камень. Конечно, можно этот булыжник взять и с размаху выбить все зубы Бирону, но… Волынский вежливо улыбался герцогу.
В эти дни он трезвонил о своих успехах в письмах:
«Волынский теперь себя видит, что он стал мужичок, а из мальчиков, слава богу, вышел. И через великий порог перешагнул, или — лучше! — перелетел».
От проспекта Невского доносились вздохи и стоны — это в лютеранской кирхе Петра и Павла заиграл орган, который Бирон водрузил недавно в церкви — в дар единоверцам своим. Со стороны усадьбы Рейнгольда Левенвольде, мота и шелапута, неслась игривая музыка, приспособленная для кружения во флирте. В хлеву соседнего дома Апраксиных натужно мычали коровы. От храма Симеона куранты звонили, и била пушка с крепости. День был обычен.
Он необычен стал лишь для Волынского, который ногою смелой вступал сегодня в Кабинет ея величества как министр полноправный. Вот оно, скверное вместилище всех тайн управления государством: в кресле дремлет князь Алексей Черкасский, словно старая неопрятная баба, а в коляске, кутаясь в платок, приткнулся Остерман с козырьком на лбу… Между ними, властно локти по сторонам раскидав, уселся и Волынский. Три подписи этих людей, столь разных, заменяли по закону одну подпись императрицы. Волынский уже задал для себя первую задачу — сделать так, чтобы одна его подпись стала равносильна подписи царской…
Было тихо. Волынский, глазами поблескивая, ждал, что дальше будет. Остерман накапал из пузырька лекарства.
— Наверное, помру, — произнес он жалобно.
— Да ну? — с ухмылкою подивился Волынский.
— Совсем смерть приходит.
— Обещал ты, граф, уже не раз помереть, да все обманывал.
Черкасский открыл один глаз, оплывший жиром.
Голоса не изменив, тоном погребальным вице-канцлер Остерман продолжил:
— Вступили вы, осударь мой, во святая святых империи, где сходятся секреты политики внешней и внутренней. Зная характер ваш бестолковый, прошу слабости свои за порогом оставить. Вряд ли, — говорил Остерман Волынскому, — государыне приятно станется, ежели вы в Кабинете ея скандалы затевать учнете! Крикуны здесь не надобны: я и князь Алексей Михайлыч, мы люди уже не первой молодости, больные, одним лекарствием дни свои продолжаем. Однако с государством справляемся…
Волынский поднялся. Руки на груди скрестил в гордыне:
— А мне-то что с того, что вы микстуры хлебаете? Я-то ведь помирать еще не желаю. Я за делом явлен сюда по указу ея величества… Коли что болит в гражданине русском — так это сердце! А ежели тебе, — сказал он Остерману, — надо задницу больную мазать, так это ты и дома делать способен…
Дверь адской преисподни России распахнулась — на пороге главная сатана явилась, сама Анна Иоанновна:
— Андрей Иваныч, отчего тут крик такой?
Остерман микстуркой себя взбодрил и ответил, кривясь:
— А это, ваше величество, Волынский министром стал. Вот и кричит на нас, яко на мальчишек…
— Петрович, ты зачем буянишь в Кабинете моем?
— У меня голос громкий, государыня. Министры, вишь ты, меня убедить хотят, чтобы я тихонькой мышкой сидел тута. А я так понимаю, что горячиться патриот по присяге обязан…
Черкасский молитвенно сложил пухлые оладьи ладоней.
— Андрей Иваныч, — обратился он к Остерману, — а ведь ты, голубчик, не прав. На што ты нашего товарища молодого выговором обидел? Артемья Петрович явился к нам до дел охочим, а ты его от самого порога остудить пожелал.
— Не остудить — пригладить, — пояснил Остерман.
— А я лохматым ходить желаю! — снова забушевал Волынский. — Всю жизнь прилизанных да гладких терпеть не могу. По мне, так пусть человек растрепан будет, но чтобы душа в нем была!
— Тише вы! — цыкнула Анна Иоанновна. — Или мне спальню свою от Кабинета моего подалее перетаскивать? О чем спор-то хоть?
Остерман ровным голосом отвечал императрице:
— А я не ведаю, о чем изволит спорить господин Волынский… Я повода к спорам и не давал. Ваше величество, посмотрите на стол. Он еще чист. Дел не начинали. А уже, извольте, шум получился и ваши покои потревожены… Видит бог, не от меня!
— Шум от меня! — согласился Волынский. — Уж таков я есть, и меня едина могила сырая исправит. Ладно. Показывайте дела, которые на сей день по государству срочно решать надобно…
Остерман, понурясь, глянул на Анну Иоанновну:
— На сей день нету дел важных.
— Тогда все по домам ступайте, — велела императрица.
Волынский задержал ее в дверях словами:
— Ваше величество, обман усматриваю… Не может такая страна, как наша, занедуженная и военная, никаких дел не иметь! Или уже все тобой сделано, Андрей Иваныч? — спросил он Остермана.
— В самом деле, — построжала императрица, возвращаясь, — почему на сегодня дел никаких не числится?
— Не приготовили.
— А где готовят? — настырно лез на него Волынский.
— У меня… дома, — сознался Остерман.
— Эва! Час от часу не легше… Дела государственные, — говорил Волынский, — не могут в постели зачинаться да на кухне твоей вариться. Они в самой России рождаются ежечасно, и то — грех великий, чтобы бумаги важные и секретные на частном дому содержать… Ваше величество, иди не прав я?
— Ты прав, Петрович, — согласилась Анна. — Видано ли сие? Ты мне из Кабинета частной канцелярии не устраивай, — наказала она Остерману.