Раздался смех (не смеялись лишь послы иноземные). Исподтишка они взирали на Волынского, а он хохотал пуще всех, хотя кошки на душе скреблись. Смех утробный резко оборвал вдруг Бирон:
— Ты пьян, шталмейстер! Вон отсюдаКогда гости разъезжались, они на все лады расхваливали стол герцога, особенно — вина. Анна Иоанновна упрекнула Балакирева:
— А ты, бессовестный, отчего не похвалишь вина хозяина?
— Ах, матушка, — отвечал шут, — уж сколько лет мы с тобой знакомы, а все никак тебе ума от меня не набраться. За твоим хозяином всегда немало вин сыщется, чтобы повесить его…
Вот тут герцог не выдержал и стал его бить. А поколотив, Бирон распорядился:
— Тащите его на кухню… Дайте, что ни попросит!
С кухни герцогской чета Балакиревых обрела немало объедков лакомых, едва тронутых зубами гостей. Даже два целехоньких персика достались (детишкам). И отправился шут домой с крохотной женой своей, рассуждая по-хозяйски:
— Все же не напрасно я день сей поработал…
Небо над Петербургом было прозрачно. Весна, весна!
В прозрачном небе над озером Ладожским возник мираж, в который не хотелось верить. Вроде бы замок вырос над водой сказочный. Низко к горизонту присели его бастионы, словно крепость тонула в озере. Фасы ее были покрыты первою травкой, паслись там чистенькие козочки…
Лукич взмолился перед караульными:
— Да не томите боле меня… куды завезли, братики?
— Шлиссельбург, — сказали ему шепоткам…
Первый, кого встретил здесь Долгорукий, был Андрей Иванович Ушаков — сытенький, добренький, с улыбкою ехидной:
— Постарел ты, Лукич, да и немудрено: сколь лет миновало, как на Москве остатний разок виделись мы…
А вокруг великого инквизитора — целый штат: писари, палачи, костоломы и костоправы, доводчики, скрешцики листов допросных, и все они стараются угодить инквизитору, будто черти в аду сатане главному. Кажется, будь хвост у Андрея Иваныча — подчиненные хвост ушаковский носили бы на атласной подушке…
— Неужто, — спросил Лукич, — истязать меня станешь?
Ушаков ответил князю Долгорукому:
— Мы здесь никого не истязаем, сии слухи ложные. Мы токмо правды изыскиваем. И ты, князь Лукич, сейчас приготовься…
Из ледяного озноба «мешка» соловецкого попал Лукич прямо в пламя пытошное.
С дороги дальней даже передохнуть ему не дали. От жара он глаза зажмурил, уперся в беспамятстве:
— Не помню! Ништо не помню… изнемог, ослабел.
Ушаков беспамятству в людях не дивился. Поначалу все так говорят. И бесстрастным голосом продолжал по пунктам.
— Почто, — спрашивал он Лукича, — в годе тыща семьсот на тридцатом выражал ты пред императрицей намеренье подлое, дабы сиятельного обер-камергера Бирона она с собой на Москву брать не отважилась, а оставила бы его на Митаве прозябать?
Нет, ничего не забывала Анна Иоанновна — все она помнила и ничего не простила. Кричал в ответ Лукич с дыбы:
— От ревности я… сам любиться с нею желал!
— Добавь огня, — суетился Ванька Топильский.
Добавили.
— Каково умышляли вы. Долгорукие, власть самодержавную обкорнать и злодейски с Голицыными-князьями грезили, дабы на Руси республику создать с аристократией наверху, каковая сейчас существует во враждебной нам Швеции?
— То не я, не я… это Голицыны нас мутили!
Дверь темницы раскрылась, и увидел Лукич племянника своего, князя Ивана Долгорукого, который тоже привезен был сюда из Березова. Куртизана царского палачи на руках внесли, ибо ослабел от пыток Иван — не мог сам ходить.
Ушаков поставил вопрос такой:
— Поведай нам без утайки, как вы, Долгорукие, в гордыне непомерной и пакости, в том же году тридцатом составляли подложное завещание от имени покойного императора, чтобы царствовать на Руси порушенной невесте его — Катьке, девке долгоруковской!
— Оговор то, — отрекался Лукич.
Иван поднял голову, произнес тихо:
— Нет, дяденька, так и было… Вспомни, как мы писали сие завещание. Они все уже про нас знают. Я сознался им. Сознайся и ты, миленькой… Лучше смерть, нежели муки эти!
Лукич задергался на дыбе — в рыданиях, в воплях:
— Нет! Нет! Нет! Не правда то… Ничего не бьшо такого!
— Придвиньте его, — велел Ушаков.
Старого, почти безумного дипломата палачи подтянули к огню, и он там извивался, как червь. Кричал от боли.
— Ты не кричи, — внушал ему Ушаков. — Лучше скажи, как было все истинно, и мы огонь уберем. Отдохнешь тогда…
— Жарко мне! — вопил старый человек. — Отвезите обратно на Соловки… в ледяной «мешок» прошусь! Заточите снова меня…
А снизу — голос тихий, словно лепетанье ручья.
— Сознайся им, дяденька, — говорил князь Иван, — все равно слаще гибели ничего нет. Умрем, как уснем… Замучают ведь! Долгорукие Москву на Руси основали, но более не живать нам на Москве… Не дли страдания свои — сознайся им, дяденька!
Свозили громкофамильных Долгоруких отовсюду в крепость Шлиссельбургскую, и Лукич, словно в дурном сне, видел перед собой лики сородичей, о которых успел даже позабыть в темнице соловецкой… Он сознался! Сознался Лукич, и теперь уже сам кричал на родственников при ставках очных:
— Сознавайтесь и вы! Спешите, миленькие… В плахе и есть наше едино спасение от мук. Не спорьте… Так будет лучше!
На гнилом времени всегда гнилье и вырастает…
Вот и Гришенька Теплов не смог затеряться во времени том ужасном. Феофан Прокопович оставил сыночка, сообщив сиротинке полезные для жизни знания и внушив ему повадки волчьи. Теплов на вельможных хлебах произрастал. Кому к празднику кантатку сочинит для голоса со скрипкой, кому картинку на стене намалюет, при случае он и вирши для свадьбы напишет.