Разошлись верховники под утро. Голицын в Архангельское не поехал — здесь же, на диванчике, и приткнулся. Так закончилась эта ночь.
За стеною лежал мертвый император, всеми уже забытый!
Великий канцлер империи смотрел, как нехотя разгораются дрова в камине. Головкин дождался огня жаркого и раскрыл тайный ковчежец. Ходуном ходили стариковские пальцы. Лежала на дне бумага, болтались красные, как сгустки крови, печати.
Это был тестамент Екатерины I — бумага очень опасная сейчас для России. Все было не так! Наследовать престол должна бы Анна Петровна (дочь Петра I от Екатерины), но она уже умерла в Голштинии. Сын же ее, Петр Ульрих (“кильский ребенок”) — от горшка два вершка. Невестою Петра Второго объявлена по тестаменту дочь Меншикова, которая, как и жених ее, тоже уже мертва…
— Господи, прости прегрешение мое! И канцлер бросил бумагу в огонь. Свернулась она от жара, дымясь. Потом, тихо хлопнув, сгорела дотла.
— Вот и все… Пора спать.
Жестко хрустел снег под валенками, Александрова слобода тонула во мраке. Лишь смутно белели стены Успенского монастыря, да кроваво отсвечивали на востоке звезды. Жано Лесток на ощупь отыскал крыльцо, долго дубасил в двери застывшей пяткой в валенке.
Алексей Шубин затряс свою подругу за рыхлое плечо:
— Лиза, Лизанька.., стучат вроде со двора! Цесаревна Елизавета Петровна открыла сонные глаза:
— Кого это черт принес? Ой, прости меня, царица небесная…
Шубин босиком прошмыгнул в соседние комнаты, где с похмелья дрых в обнимку с портным Санковым, гофмейстер Нарышкин.
— Сенька, — растолкал его Шубин. — Барабанят, кажись…
— Если Балакирев, — вскочил Нарышкин, — я его бить стану.
Упали тяжелые засовы. Отшвырнув гофмейстера, лейб-хирург Лесток опрометью кинулся к дверям спальни цесаревны:
— Ваше высочество, отопритесь….Дело особливое имею!
— Да я голая, — послышался шепот Елизаветы.
— Ах, ваше высочество! Разве я не видел вас голой? Отопритесь же — и быть вам императрицей… Слышите?
— А чего ты печешься обо мне? И без меня найдут желателей.
— Народ кричал ваше имя, вся гвардия за вас. Монахи — тоже!
Елизавета хихикнула за дверями:
— С монашками-то, кажись, я еще и не амурничала… Лесток орал, дубася в двери:
— Избрали Анну, герцогиню Курляндскую. А вас отрешили, но мы это исправим, если вы покажетесь народу… Умоляю вас: оставьте лень свою — седлайте лошадей, скачите на Москву!
Из-за дверей послышался сладкий зевок цесаревны:
— Мне и так хорошо. Ступай, Жано… Я спать хочу! Вылетел лейб-хирург на улицу, в бессилии сжал кулаки:
— Ох, и дура! Разве с такою карьер сделаешь?.. Вышел на крыльцо сержант Алешка Шубин.
— Небо-то как вызвездило, — сказал. — А ты, Жано, совсем дурак, как я погляжу… Наши Елисавет Петровны еще молоды, им с гвардией погулять охота. А то возись тут с бумагами да сенаторами! Пропадешь ведь с ними…
(Время Елизаветы еще не пришло!)
Утром в Оружейной палате опять был сбор великий, звали всех — до бригадирского чина. Бродил сенатор Семен Салтыков — сородич Анны Иоанновны, все о кондициях выпытывал.
— Каки там ишо кондиции изобрели?.. Можно ли то, — говорил, — чтобы на самодержавство русское узду надевать?
Салтыкова — кому не лень — клевать стали:
— Кондиции те — противу тиранства умыслены! Сколь много топлено, вешано, рублено… Тому более не бывать. А ты, сенатор, по родству с Ивановыми, видать, прихлебства желаешь?..
Смерть Петра Второго, такая нечаянная, словно развязала руки Голицыну; он объявил о выборе Анны Иоанновны и просил “виват” кричать. Кричали “виват” трижды — средь корон, мечей, кубков и седел царских.
Трубецкой да Ягужинский пальцами в верховников тыкали:
— Был у нас един монарх, а теперича — эвон! — целых семь объявилось. Один монарх бил — больно; коли бить все семеро станут — тогда и больно и смертно скажется…
— Пошли все вон! — велел гордый Голицын. — Уже все сказано, а у нас еще дело… Духовных персон, однако, поудержим!
Феофан Прокопович — с клиром — предстал. И сразу речь повел о правах на престол потомства Петра: “кильского ребенка” Петра Ульриха Голштинского и цесаревны Елизаветы. Стоял — словно идол, весь в блеске парчи, а лоб — в шишках, глаза — угли.
— Елизавета, — отвечал Голицын, — рождена в стыде и живет бесстыдно, а ныне от сержанта Шубина брюхата ходит… Ее — прочь! А имени Катьки Долгорукой в ектениях более не поминать, как о государыне…
— Смиряемся мы, слуги божий, — сказал Феофан, в зобу своем злость пряча. — А каково быть теперь с величанием Анны Иоанновны? С какой титлою возносить нам имя ее в церквах?
— Поминайте, как и ранее цариц поминали, — отмахнулся Голицын, не заметив, что он меч уронил, а Феофан этот меч поднял…
Феофану того и надобно: раньше-то ведь царей с титулом “самодержец” упоминали… Таково и Анну теперь объявит!
— Церковь, — возвестил Феофан клиру своему, — всегда, яко пес, должна стеречь престол наследников божиих. И от ущемления прав монарших спасать должно… Волочитесь же за мной, братия во Христе! Время ныне таково, что мы с кистенем в головах спать будем. Но они, затейщики конституций дьявольских, еще пожрут кала нашего, сиротского…
Голицын, после ухода духовных, еще раз просмотрел кондиции.
Фельдмаршал Долгорукий взирал на князя бельмом — тускло.
— Герцогиня Курляндская, — сказал, — монахов чтит. Коли кто повезет кондиции на Митаву, так в депутаты надо бы и синодских назначить. Заодно и Феофана задобрим: от него язвы жди.