Слово и дело - Страница 357


К оглавлению

357

— Ну, жид! — сказала ему Анна Иоанновна, до подбородка одеяла на себя натягивая. — Смотри мое величество…

Но одеяла снять не давала:

— Ты так меня… сквозь одеяло смотри!

Через лебяжий пух Рибейро Саншес прощупал императрицу. Определил места, при нажатье на которые императрица вскрикивала. Она сказала врачу, что глаза рачьи от палача знакомого мало ей помогли. Развязав на затылке черные тесемки, Саншес снял очки, просил продемонстрировать последнюю урину ея величества…

— Скажи мне, дохтур, чем вызвана болесть моя?

— Врачу, как и судье, положено говорить правду, и только правду. Вы слишком много пили и жирно ели. Приправы острые повинны тоже. А сейчас ваше величество изволит вступать в период жизни, который для каждой женщины является опасным.

Анна Иоанновна сердито нахмурилась:

— Какая же мне опасность грозит, дохтур?

— Вы прощаетесь с женской жизнью, отчего органы вашего величества, самые нежные, склонны перерождаться, — ответил Саншес.

— Твое счастье, что я больна лежу. А то бы я показала тебе, как я прощаюсь… Пиши рецепт, гугнявец такой!

Рецепт отнесли в Кабинет, где его апробовали кабинет-министры — Остерман, Черкасский, Волынский. От Саншеса был прописан красный порошок прусского врача Шталя и обильный клистир для очищения организма царицы. Анна Иоанновна снова возмутилась:

— Чтобы я, самодержица всероссийская, тебе ж… свою показывала? Да лучше я умру пусть, но не унижусь!

Рибейро Саншес вручил клистирную трубку герцогу:

— А я могу постоять за дверью…

Бирон с трубкой остался наедине с императрицей.

— Анхен, — сказал он жалобно, — сочетание светил небесных неблагоприятно… нас ждет ужасный год! О, как страшусь я сорокового года, который можно разделить на два и на четыре… Мужайся, Анхен, друг мой нежный!

Его высокой курляндской светлостью был поставлен клистир ея российскому величеству. Врачи стояли за дверью.

***

Облик царицы в этом году сделался страшен. Заплывая нездоровым жиром, чудовищная жаба в грохочущих парчою робах, Анна Иоанновна хрипло дышала на лестницах дворцовых. Глаза ее (без единой ресницы) побелели; зрачки, когда-то вишневые, теперь купались в студенистой мути. Невоздержанна стала к сладкому; пихала в рот себе лакомства парижские, жадно чмокала языком. Возраст и болезни не умерили жестокости ее, а теперь мучила и тоска злобная; она выдумывала для себя новые забавы. В последний год Анна Иоанновна полюбила частные письма за других людей писать. Особенно — к женам, которые с мужьями в разлуке находились. Выбирала для забавы, как правило, семью счастливую, где супруги в согласии проживали. Ждет, бывало, жена весточки от муженька ненаглядного и вот… получает: «Задрыга ты старая, ныне я тебя знать не пожелал, а сыскал в столице паненочку для нужд своих молоденьку и с нею беспечально играюсь…»

Писал ей муж другое письмо — любовное, нежное, тоскующее. Но императрица велела его на почте изъять, а свое переслала на Москву дяденьке С. А. Салтыкову и велела ему указно: «…при отдаче онаго велите присмотреть, как оное (письмо) принято будет, и что она (жена то есть) говорить при том станет».

Салтыков депешировал, что ревет жена от письма такого.

— Так вот ей и надобно! — радуется императрица.

Губернаторы российские к указам царицы уже привыкли. То захочет, чтобы ей белую ворону поймали. То велит всех седых баб остричь наголо, а волосы в Петербург для париков отправить. То коты ей «холостые» понадобятся, будто в столице все коты уже женаты. А то узнает, что в Сызрани дура проживает — такая уж дура, каких отродясь еще не бывало, и дуру велит к себе под конвоем доставить. Власти местные должны были в дурью башку втемяшить, чтобы дура не пугалась («зову не для зла, а для добра», — сообщала Анна Иоанновна).

Вот какие указы рассылала она в году этом:

«Уведомились Мы, что в Москве на Петровском кружале стоит на окне скворец, который так хорошо говорит, что все люди, которые мимо едут, останавливаются и его слушают, того ради имеете вы онаго скворца немедленно сюда к Нашей Милости прислать…»

Или — такой:

"В деревне у Василия Федоровича Салтыкова поют песню крестьяне, которой начало: «Как у нас в сельце Поливанцеве да боярин-от дурак решетом пиво цедил».

Оную песню велю написать всю и пришлите к нам немедленно, послав в ту деревню человека, который бы оную списать мог…"

В этой песне боярин-дурак в решете пиво варил. Дворецкий-дурак в сарафан пиво сливал. Поп-дурак ножом сено косил. Пономарь-дурак на свинье сено отвозил. Попович-дурак подавал в стог сено шилом. А крестьянин-дурак костью землю косил… Вот и нравилось Анне Иоанновне, что ни одного умного там нет — одни дураки!

Это был год последний — год самый тягостный, год небывалых потех и великой пышности, год самых жестоких казней. В этом году разбойники столь обнаглели, что средь бела дня напали на Петропавловскую крепость, где из канцелярии забрали все деньги.

А морозы стояли тогда страшные!

***

Об этой исторической стуже писались тогда трактаты научные. Морозы жестокие начались еще с 10 ноября 1739 года и устойчиво продлились до 16 марта 1740 года (с короткой неестественной оттепелью в день казни Ивана Булгакова).

Старые люди припоминали, что давно такой суровой зимы не бывало. В лесах даже зверье померзло. По ночам кошки бродячие скреблись в домы людские, прося пустить их для обогрева. Волки забегали в столицу из-за Фонтанки, от деревни Калинкиной, с Лахты чухонской — выли в скорби!..

Бирон указал царице на замерзшее окно:

357