Слово и дело - Страница 361


К оглавлению

361

Солнце, восходя, всегда луну затмевает…

Ломоносов написал оду свою — впервые в России! — ямбом четырехстопным, и это было столь необычно для слуха русского, что стихи ломоносовские пошли в копиях по рукам ходить. Василий Кириллович почитал себя в поэзии мыслителем Главным. Не знал он того, что его «Способ к сложению российских стихов» Ломоносов давно купил и за границу с собой увез. Там он «Способ» этот штудировал всяко, исчиркал книжку грубейше, будучи с Тредиаковским не согласен. Академия «Оду на взятие Хотина» передала на рассмотрение математику Василию Ададурову и поэту Якобу Штеллину; ученые мужи тоже дивились небывалому ритму и звучанию оды. А публике стихи Ломоносова сразу понравились.

К чужой славе ревнуя, Тредиаковский негодовал:

— Чему радуетесь, глупни? Ямб четырехстопный к слуху русскому неприложим.

Мой способ есть самый новый, я его утвердил…

Тредиаковский спутал новое с новейшим, и, встав против новейшего, он цеплялся за свое «новое», которое вдруг оказалось устаревшим. Но поэта подкосило письмо Ломоносова в Академию о правилах стихотворства, где Ломоносов — оскорбительно! — о нем самом и о его «Способе» стихи слагать даже не заикнулся…

Сначала, чтобы желчь из себя излить, Тредиаковский сочинил на Ломоносова ругательную эпиграмму. Малость отлегло от души, и Василий Кириллович присел к столу, чтобы начертать во Фрейбург ответ достойный, которым надеялся сразить соперника наповал…

Скупердяй — тот из-за полушки одной удавится.

Поэт — согласен удавиться из-за слова.

Тредиаковский дышал гневом. Рядом с ним, единым и несравненным, по 360 рублей получавшим, появился огнедышащий талантом соперник. Моложе его, задиристей и сильнее!

А за дверью дома поэта уже подстерегала беда.

Та самая, которая ломает людей, как палки сухие…

Раздался стук в дверь.

***

— Стучат, — подбежала Наташка. — Никак, гренадер мой?

Тредиаковский послушал, как трясется дверь.

— Да нет, — ответил. — Твой солдат ближе к ночи барабанить повадился, а сейчас только шестой час на вечер пошел…

Открыл он двери, и внутрь ввалился, закоченевший с мороза, дежурный кадет Петр Креницын:

— Ты пиитом тут будешь? А ну, сбирайся живо! Тебя в Кабинет государыни министры ждут не дождутся…

Сердце екнуло. Наташка даже присела.

— Господи, благослови, — бормотнул поэт и шагнул из дома в санки казенные, которые его возле подъезда ждали.

— Пшел! — гаркнул кадет на кучера, и они понеслись…

Тредиаковский шубу распахнул, стал портупею шпаги к себе прилаживать. Будучи в «великом трепетании», думал: «Какие вины за мной сыскались, что в Кабинет везут меня?..» Ухнули санки с набережной — прямо на лед, лошади рвали в невскую стынь, пронизанную инеем, тяжело мотало и разбеге серебро их замерзших грив. Слева виднелся Ледяной дом, где народец толокся, ротозейничая, а санки бежали дальше и дальше — стороною от дворца Зимнего.

Учтивейше Тредиаковский спрашивал у Креницына:

— Сынок мой! Уж ты скажи мне честно, куда везешь?

— На Зверовой двор, где слон обретается.

— Эва! — отвечал поэт, нос варежкой растирая. — Да на что же я зверью всякому понадобился?

— Приказано везти туда от министра ВолынскогоКабинет пролетел мимо судьбы, но страх после него остался. Василий Кириллович начал тут отроку-кадету выговор учинять «для того, что он таким объявлением может человека жизни лишить или, по крацней мере, в беспамятствие привести…»

— Ты, сынок, сам рассуди, как плохо поступаешь. Кабинетом матушки-государыни застращав. Ведь я тоже не железный, а живой и чувствующий, отчего со мною мог в санках удар приключиться.

Дорогой они повздорили малость. Кадет считал себя персоной, выше поэта стоящей, и он обиделся на Тредиаковского:

— Министру жаловаться на вас изволю.

— Ну, вези. Министр, чай, не глупей тебя… Поймет!

Когда к Зверовому двору подъехали, уже стемнело. Креницын сразу убежал для доклада Волынскому — в амбар, где слон стоял. Тредиаковский за ним не поспел, чтобы жалобу раньше принесть. Возле забора остановился и смотрел поэт, как толпится народ ради репетиции маскарада свадебного. Самоеды тут оленей гоняли, калмыки верблюдов за ноздри тащили, свиньи хрюкали, собаки лаяли, было пестро и шумно. Собрание красочных одежд иноплеменных, лиц раскосых и смуглых, музыка варварская — все это ошеломляло.

Из амбара, где слон в тепле содержался, скорым шагом выскочил Волынский, за ним вприпрыжку семенил кадет. Кабинет-министр подошел к поэту и сразу треснул его кулаком в ухо.

— А-а, это ты! — сказал вместо «здравствуй» и в полный мах поправил ему голову с другой стороны. — Ты, гнида куракинска, почто приказов моих не исполняешь?

Тредиаковский слова не успел сказать, как Волынский (мужик крупный и здоровущий) взялся охаживать его слева направо, только голова поэта моталась.

Последовал заключительный тычок кулаком в левый глаз, и пестрота репетиции сразу померкла перед поэтом, наблюдаемая им лишь вполовину природного зрения…

Вот тогда Василий Кириллович заплакал.

— За што меня так? — спросил. — Какие приказы?

— Велено тебе стихи на дурацкую свадьбу писать.

— Не велено, — отвечал поэт. — Впервой слышу.

— Ах так! Креницын, вразуми его…

Теперь бил поэта кадет — юноша образованный, вида осмысленного, уже кончавший с отличием Рыцарскую академию. А кабинет-министр стоял, руки в боки, да приговаривал:

— Бей крепче, чтобы вредных стихов на меня не сочинял…

Не поэта Тредиаковского избивал Волынский, а князя Куракина, врага своего, лупцевал он в лице поэтическом. За поэтом видел министр пьяную рожу князя, и боль поэта — по разумению Волынского — должна на Куракина перекочевать.

361