Слово и дело - Страница 379


К оглавлению

379

Мардефельд сообщал Фридриху II о деле Волынского в России. Он утверждал, что могущество Бирона мнимое: оно держится лишь на тонкой волосинке жизни и здоровья императрицы, «которая не оставит его никогда, так как связана с ним самыми сильными клятвами…». Молодой король отвечал послу в Петербург:

«И тем не менее, лишь один умный и деловой человек, который бы сумел воспользоваться расположением умов в России, мог бы произвести неожиданную революцию…»

Такой человек уже был, и он работал…

Боясь перлюстрации, маркиз Шетарди лишь вскользь упомянул в депешах о деле Волынского; сознательно пропускал в своих письмах имя Елизаветы, чтобы не вызывать лишних подозрений. Зато посол Франции выказывал немалое презрение к знати вельможной.

«Знатные лишь по имени, — сообщал он кардиналу Флери, — в действительности же они рабы, и так свыклись с рабством, что большая часть их уже не ощущает своего низкого положения…»

Затрещали блоки, и Волынского подтянули выше. Так высоко еще не висел он.

По обнаженному телу скользил обильно нехороший пот, едучий пот страдания…

— Дочь уберите от меня! — просил он. — На что ребенку, дитяти моему, ужасы звериные показываете?

Внизу, под ним, истязали дочь его старшую.

— Все сказал! — кричал Волынский. — Да, я был опасен для государыни! Да, замышлял убийство сволочей наезжих… Чего еще знать от меня хотите? Нет, не желал на троне сидеть…

Ванька Неплюев мытарил под ним Аннушку Волынскую:

— Говори, подлая, какие ты отцовы бумаги жгла?

— Не знаю… ой, дяденька, больно мне!

Раздался грохот. В блоках старых прогорели тросы, которые суставы растягивали. С высоты дыбы рухнул Волынский в черную пропасть застенка. Полетели прочь с лавки инструменты пытошные, все в крови и ржавчине… И палачи увидели, что рука Волынского выбита из предплечья. Искалечен он!

Артемий Петрович очнулся и увидел, что дочку увели.

— Кто же так пытает? — простонал он, обратясь к Ушакову. — Ты же мне руку поломал… правую!!! Ломай теперь и левую, кат. Чем я тебе протоколы подписывать стану?

Более он ничего не подписал. Вешать его на одной руке было нельзя, но Ушаков и тут извернулся.

— Ноги-то целы, — сказал. — Вешай за ноги!

Опять завизжали старые блоки, вздымая его на дыбу. Вниз головой повис Волынский над смрадом пытошным…

— Выползок из гузна Остерманова, — шипел он сверху на Неплюева, — мне отсель плевать в тебя очень удобно…

Страшная матерная брань лилась с высоты. Иван Неплюев выстоял под ней, как под ливнем грязной блевотины. Он очень надеялся на повышение по службе… Получит его «усердник»!

…Палачи вырезали мясо из-под ногтей Волынского.

Глава 11

Пройдет много лет, и станут писать о ней историки: «Имя у княгини Долгорукой сделалось известным во всех европейских литературах; ея удивительная судьба, переносившая женщину из великолепных хором в Березовский острог, послужила предметом для многих романов и поэтических рассказов…» А ведь Наташа ничего замечательного не свершила — только жена, только мать!

Низкие тучи пролетали над кладбищем березовским. Взяла она на руки младшего, в подол ей вцепился старший, и пошла с сыновьями для поклона последнего к могилам.

— А вот здесь ваш братик лежит, — сказала она детям. — Борисом звали его, в честь дедушки вашего — фельдмаршала славного Шереметева. Вырастете постарше, многое поймете. А сейчас поплачьте со мной: более могил этих нам зреть не суждено…

По указу царскому разрешалось ей отъехать с пожитками. Наташа ничего брать из ссылки не захотела, чтобы вещи не бередили ей память прошлым. Раздала, что имела, обывателям березовским. Тронулась налегке — водою, на дощанике под парусом. Плыли они к Тобольску, и Наташа узнавала горы; знакомо и приветливо шумели леса, течение воды за бортом навевало старые песни, забытые с юности.

Из Оби дощаник вошел в Иртыш, — скоро и Тобольск.

Тобольск — столица всех пострадавших! Здесь много было ссыльных — плетьми дранных, с ноздрями вырванными. Жены ссыльных, прослышав о приезде березовской затворницы, заранее в Сургут выехали — для встречи ее. И долго плакала Наташа, обнимая вдову майора Петрова, которому недавно палач голову отрубил.

Петрова встречала Наташу с сестрою своей, графинею Санти, мужу которой язык был надрезан. Это был художник итальянский, его еще Петр I вызвал в Россию для рисования гербов. Франц Санти, изящный старик красавец, тоже приехал в Сургут с женщинами; он держал перед собой тарелку, накрытую салфетками ослепительной чистоты. Живописец мычал, знаками показывая, что желает угостить детей Наташиных. А под салфеткою у него лежали хлебцы тобольские и два китайских апельсина…

В два часа ночи дощаник прибило к берегу. День следующий Наташа посвятила посещениям людей добрых, о жизни в России расспрашивала. Говорили ей, что брат ее на Москве, Петр Борисович Шереметев, сейчас в большой чести живет. А ныне женится на самой богатой невесте в России — «тигрице» известной, дочери кабинет-министра князя Черкасского. До того девка богатая в женихах копалась, что теперь и Шереметеву рада-радешенька.

— Варьку я помню, — отвечала Наташа. — Петя пускай женится. Богатство Черкасских велико, а мои дети совсем износились. Может, и нам крошки недоедены со стола братнего упадут…

Сыновья малые пугливо озирали тобольские дома. Казались они им — после хибар березовских — сказочными дворцами. Наташа целый день сынишек кормила: то рыбой, то пирогами, то пряниками. Дивились роскошеством тобольским.

— А в Москве домгГ еще выше, — говорила мать. — Вот у дяди-то вашего, Петра Борисовича, дом знатен… Увидите скоро!

379