— Мудрейше ты советуешь, Иван Иваныч! — похвалил его полицмейстер Петербурга — Иван Унковский в чине бригадирском.
Контр-адмирал Захар Мишуков, мужик здоровенный, побелел лицом и хлопнулся на паркеты в обмороке.
— Ничего, — сказал Никита Трубецкой, — с кем не бывает? Мы его водичкой брызнем и оживим… Кто еще говорить желает?
Захотел поделиться мудростью тайный советник Наумов.
— Казнь легка, коли башку рубить, — сказал он. — А надо чтобы перед смертью человек еще помучился… подумал!
Квашнин-Самарин отвечал на это:
— Полностью согласуюсь во мненье сем важнейшем.
На что Неплюев тут вопросил:
— А почто забыли у нас людишек на кол сажать? Мы тут все свои, русские… чужих середь нас нету… будем же откровенны!
— Про кол мы забыли, — огорчился Иван Унковский. — А ведь раньше обожали человека голой задницей на код посадить. Иные, как помню, по трое дни на колу вертелись, пока им кол все кишки не прорывал, вылезая кончиком своим из горла наружу.
— Эта мука замечательная, — одобрил бригадира князь Черкасский с высоты своего величия. — Только, господа, не надо забывать, что кончик кола татары всегда бараньим салом смазывают.
Рыжий генерал Петр Шипов был мужик здоровый. Лицо его вдруг стало ярко-алым, как бурак спелый. И грохнулся он со стула — полег рядом с контр-адмиралом Мишуковым.
Второй не выдержал. Но суд продолжался.
— Нине уж больно лето жаркое, — печалился Неплюев. — Чтобы Волынский сомлел на колу не сразу, можно его водой иногда поливать холодной. Тогда не сразу помрет, а вину восчувствует…
Итак, с Волынским все стало ясно. О нем договорились.
Сажать его на кол, прежде язык отрезав.
Генеральное собрание уточняло вопрос об языке:
— Вырезать язык ему или вырвать клещами?
— А как мучительней? — спрашивал Чернышев.
Мнения тут разошлись, а на пол грохнулся еще один генерал — Степан Игнатьев, тоже персона важная. Разбирались далее без него. Одни стояли на том, что язык надо резать, другие крепко держались на выдергивании его клещами…
Судили долго, и наконец генерал-прокурор империи Никита Трубецкой зачитал «генеральное» решение об остальных:
Хрущева, Соймонова, Еропкина и Мусина-Пушкиначетвертовать через топор, после чего уже рубить им головы.
Иогашку Эйхлера сочли сильно виновным, яко допущенного по чину кабинет-секретаря к делам тайным, а посему было решено — Иогашку колесовать, а затем тоже отсекать ему голову.
Жан (или Иван) де ла Суда был с кроткою милосердностью осужден к отделению головы от тела безо всякого мучительства.
Дочерей и сына Волынского, которые надеялись (?!) занять престол российский, сослать, куда Макар телят не гонял…
Никита Трубецкой закончил:
— А имущество и имения осужденных, как движимые, так и недвижимые, конфисковать в пользу государыни нашей матушки…
Генеральное собрание, долг исполнив, расходилось.
Более крепкие на приговоры сенаторы вели под руки некоторых генералов, которых шатало. Многие, домой вернувшись, после суда этого еще очень долго болели… Никита Трубецкой сразу к императрице поспешил, стал клянчить для себя дом графа Мусина-Пушкина на Мойке, который славился богатством (в нем мебель стояла редкостная, а по комнатам заморские попугаи летали).
— Бери! — разрешила Анна Иоанновна. — Только, чур, огороды и оранжереи Мусина-Пушкина, где даже персики созревают, я для своей особы забираю…
Немецкая партия при дворе эту битву выиграла! Она победила, предводимая Остерманом и Бироном, не оставив на месте преступления своих отпечатков пальцев… Русские были судимы русскими!
— Не надо им хлеба… — говорил Тимофей Архипыч, мудред народный, игравший под юродивого.
Два дня шел дележ имущества осужденных. Налетели во дворец, как вороны на падаль, Менгдены, Бреверны, Минихи и братья герцога — генералы Бироны. Каждого не обидь — дай! Императрица давала. А всех крепостных, оставшихся без хозяев, с имен осужденных на свое имя переписывала. От одного только Волынского ей 1800 душ досталось… Опять она разбогатела!
Бирон во дворце Петергофа придворным показывал приговор и спрашивал:
— Вот вы, русские! Немцев я бы и спрашивать о том не стал. Но вы-то скажите — разве несправедливо рассудили в собрании?
Вельможи толстобрюхие отвечали герцогу, что более справедливых приговоров отродясь еще на Руси не бывало. Анне Иоанновне следовало теперь на приговор апробацию наложить. Она перо в чернила окунула и заговорила басом — гневным, рокочущим:
— Да я же не зверь лютый! За кого они меня принимают? Нешто же я, вдова слабая, женщина православная, смогу такое злодеяние утвердить? Едино детей Волынского миловать не стану, а всех остальных прощаю, яко добрая, примерная христианка…
И приговор жестокий она сделала мягчайшим:
1) Волынского на кол не сажать, а язык вырезать и оттяпать топором руку лишь правую, после чего рубить голову;
2) Хрущеву и Еропкину — головы топором отсечь;
3) Мусину-Пушкину — весь язык не отрезать, а отрезать лишь кончик его, а потом Мусина сослать в Соловецкий монастырь, где и томить до смерти в подземелье без света;
4) Соймонова — бить кнутами нещадно, после чего выслать в сибирские рудники на каторгу вечную, где бы он тачку возил;
5) Эйхлера — тако же поступить с ним, кнутом избив, и отравить его в Жиганское зимовье на подводах ямских;
6) де ла Суду — не кнутом бить, а плетью…
На Сытном рынке столицы застучали топоры плотников. Начали возводить «амбон» для экзекуции, иначе говоря — эшафот. Солнце светило ярко, жара истомляла петербуржцев, по Неве плавали барские гондолы под веслами и лодки чухонские под парусами. На синий простор глядя, стояла в воротах Летнего сада беломраморная Венус пречистая — олицетворение красоты женской, и часовые с ружьями стерегли ее, чтобы никто из прохожих не осквернил ее чистого тела…