— Маленький пан мерзнет…
В одних чулках вернулся он в роскошные палаты Шереметева.
Наташа переобула старшего сына в сапоги новые, полугодовалого Митю, которого, родила под штыком, прижала к себе, и пошли они по Москве, наполненной гамом и толкотней людской. Девятилетний Мишугка бежал рядом, цепляясь за подол шубы материнской, а младший спал доверчиво, разморясь, и Наташа ощущала тепло детское и понимала, что жить стоит — ради детей, ради их счастья, чтобы выросли зла не имеющими, и тогда старость навестит ее — как отдохновение…
Над первопрестольной поплыл тревожный набат колоколов. Медным гулом наполняло Москву от Кремля самого, ухали звоны храмов высоких, заливались колоколята малые при церквах кладбищенских. Возле рогатки служивый старичок навзрыд убивался, плакал.
— Чего плачешь, родимый? — спросила его Наташа.
— Ах, и не пытай ты меня лучше… Беда случилась!
— А чего благовестят? День-то нонеча какой?
— День обычный, — отвечал служивый, — но прибыл гонец с вестью… Звонят оттого, что умерла наша великая государыня. Господь бог прибрал касатушку нашу ласковую Анну Иоанновну!
По щекам Наташи сорвались частые слезы — от счастья.
Она и плакала. Она и смеялась. Легко ей стало.
— Не горюй, — сказала. — На что убиваться тебе?
Служивый слезы вытер и глянул мудро.
— Ах, сударыня! — ответил он Наташе. — Молоды вы еще, жизни не ведаете. А плачу я оттого, что боюсь шибко…
— Чего же боишься ты теперь?
— Боюсь, как бы ныне хуже на Руси не стало!
Служивый отворил перед ней рогатку. Во всю ивановскую заливались сорок сороков московских, будя надежды беспечальные. И шла Наташа по Москве, смеясь и ликуя. Целовала она детей своих, еще несмышленышей.
— Вырастете, — говорила, — и этот день оцените. Для вас это будет уже гишторией, а для матери вашей — судьбаПервопрестольная содрогалась в набате погребальном.
Благословен во веки веков звон этот чарующий.
Вот, наконец, издохла она,
Оставши в страхе
Всех, которы при ней,
Издыхающей,
Там находились…
Вас. Тредиаковский. Тшемахчда
Анна Иоанновна встретила смерть с достойным мужеством.
Она умерла гораздо лучше, нежели сумела прожить…
Глаза «царицы престрашного зраку» медленно потухали.
Императрица умирала — в духоте, в спазмах, в боли.
Взглядом, уже гаснущим, она обвела придворных и заметила прямую, как столб, фигуру Миниха в белых штанах, с бриллиантовым жезлом в здоровенной ручище, обтянутой перчаткой зеленой.
— Прощай, фельдмаршал! — сказала она ему твердо. В этот последний миг она будто желала примирить Миниха с Бироном — двух пауков, которых оставляла проживать в одной банке. Иерархи синодские читали отходную, и дымно чадили свечи…
Потом взор Анны Иоанновны, медленно стекленея, вдруг замер на Бироне. Долго-долго смотрела она на своего фаворита, словно хотела унести в могилу память об этом стройном и сильном мужчине, который утешал ее в жизни.
И вот губы ее плачуще дрогнули.
— Не бойсь! — произнесла она внятно.
Еще раз обвела взором близких, лица которых плавали перед ней, как в тумане, колеблясь и расплываясь в свечном угаре.
— Прощайте все! — закончила Анна.
Голова ее дернулась, а глаза больше ничего не видели.
Анна Иоанновна умерла, прожив на белом свете 46 лет 8 месяцев и 20 дней.
Десять лет русской истории, самой тягостной и унизительной, закончились…
«Не бойсь!» — это были слова ее политического завета.
Она внушала Бирону — не бояться России и народа русского, но сама-то всю жизнь прожила в самом гнусном страхе…
Прусский" посол Мардефельд поспешно строчил донесение в Берлин — молодому королю Фридриху II:
"Все русские вельможи отправились в Зимний дворец поздравить регента, целуя ему руки или платье.
Он заливался слезами, не будучи в состоянии произнести ни одного слова. Спокойствие в империи столь велико, что можно сказать — ни одна кошка не шевельнется!"
В душных покоях было невозможно дышать. Отбили замки и растворили рамы окон. Придворные толпились возле герцога Бирона, как послушные марионетки. В окна врывался свежий морозный воздух, и вместе с ним донесся до покоев дворца чудовищный, дерзновенный вопль с улицы:
— Уж коли на Руси самым главным Бирон стал, так, видать, он царицу по ночам здорово умасливал!
Крикун оказался монахом. Его поймали и привели.
— Любезный, — сказал Бирон крикуну, — ваше ли это дело рассуждать о высших материях власти? Вы позволили себе отзываться обо мне дурно, а ведь вы меня совсем не знаетеМожет так случиться, что я человек хороший и вам будет со мною хорошо.
Ушаков сделал выжидательную стойку:
— Куды его тащить прикажете? За Неву? В пытошную?
Массивная челюсть Бирона дрогнула:
— Зачем? Отпустите его. Я не желаю зла…
Два лакея подвели к регенту ослабевшего от рыданий князя Никиту Трубецкого, который спрашивал о распоряжениях по комиссии погребальной, о траурных пышностях, приличных сану покойницы. Любопытствовал князь Никита, сколько тысяч золотом ему на все это благолепие будет из казны отпущено.
— Не понимаю вас, — ответил Бирон. — О каких тысячах идет речь? В уме ли вы, прокурор? Для украшения гроба императрицы возьмите страусовые перья… от шутов! А что осталось в магазинах от дурацкой свадьбы в Ледяном доме — из этих запасов вы посильно и создавайте пышность.
Ай да Бирон! Хорошо начал! Прямо с ядом начал!
На тонком шпице дворца Летнего дрогнул орленый всероссийский штандарт и медленно пополз вниз, приспущенный в трауре по кончине императрицы.