Слово и дело - Страница 46


К оглавлению

46

— Не допущены, князь. Но послы иноземные внизу дворца топчутся. Озябли шибко. Особливо испанцев колотит.

— Пусть подымутся для обогрева… А что Ягужинский? Степанов двери приоткрыл, осторожно глянул в палаты.

— Здесь, — сказал. — Графы сидят и беседы ведут… Канцлер Головкин неопрятным ртом прошамкал:

— Коли арест моему зятю Пашке, так пущай о том не вы, а сама императрица решает: прав или виноват Пашка? Вступился честный фельдмаршал Долгорукий:

— Ныне ея величество не у дел! Нам решать — кто прав, кто винен. А печешься ты, Гаврила Иваныч, о Пашке по родству. Но роднею на Москве не удивишь: здесь кошка с мышью жила и мышеловку рожала. Сколь веков стоит Москва, с тех пор все дворяне переспали крест-накрест, словно на острове. И ты, канцлер, более о пользе отечества помышляй, нежели о Пашке заблудшем. — И, сказав, жезлом приударил:

— А народ-то гудит, пора идти к нему…

Вышли верховники к собранию, кланялись — и туда, и сюда.

Головкин, на Пашку поглядывая, прокричал натужно:

— В неизреченном милосердии своем императрицы Анны Иоанновны, в заботах неусыпных о своих верноподданных, изъявили божецкую милость полегчить всем сословиям, дабы оградить их животы и честь ихнюю новыми благими законами…

— Но, — закрепил Голицын слова канцлера, — без самовластия самодержицы, без произвола монаршего… Виват Анна!

Осыпая сургуч с печатей, Дмитрий Михайлович извлек письмо императрицы, читал, что она пишет, собранию:

«…по здравом рассуждении, изобрели мы за потребно, для пользы российского государства и ко удовольствованию верных наших подданных, дабы всяк мог видеть горячесть нашу, елико время нас допустило, написали, какими способы мы то правление вести хощем…»

Потом Голицын затряс перед ошалевшим собранием кондициями.

— Вот они, эти способы! — возвещал громогласно. — Вот почин переустройств государственных. И кондиции сии ея величество изволили опробовать на Митаве, а сами уже к нам выехали…

Кто-то свистнул — будто суслик, опасность завидевший. Пошло по сановным рядам шептание. Получалось так, что Анна кондиции зверские сама сочинила — себе же во вред, а самодержавной власти в ущемление. Очевидец пишет:

«Шептания некия во множестве оном прошумливали, а с негодованием откликнуться никто не посмел…»

— Тихо! — гаркнул Голицын и стал зачитывать кондиции.

Зароптали военные чины, когда услышали, что “гвардии и прочим полкам быть под ведением Верховного тайного совета”.

— Не вам служим, — бубнили старые бригадиры. — Не вам, а ея величеству принадлежим… На кой хрен вы нам сдались?

Вскочил фельдмаршал князь Иван Юрьевич Трубецкой.

— Это мне-то служить тебе, Митька? — обиделся слезно.

— Сядь, — отвечал Голицын. — Мне от тебя, фельдмаршал, службы не надобно. И не нам! Не нам служить ты станешь…

— Так какому же бесу тогда? — спросил Матвеев.

— Не бесу, а России, — величаво провозгласил Голицын… И стало тут тихо. Задумались…

— Кондиции те, — раздался вдруг голос Ягужинского, — происхождения совсем не митавского, а московского… И не ведаю я и весьма чуждуся, с чего бы это государыне писать их на себя? Птица божия сама себе не стрижет крыльев!

Из вороха брюссельских кружев, по краям обтрепанных, горя камушком цветным, высунулась смуглая тощая рука Голицына.

— Вот он, холоп, — показал на Ягужинского. — Рабом родился, рабом жил и в скверном рабстве скончаться желает…

Поднялся во весь рост фельдмаршал Долгорукий; жутко и тускло глядело на Ягужинского бельмо российского ветерана.

— В подозренье ты, Павел Иваныч, — сказал Василий Владимирович. — Противу блага отечества на рожон прешься. Знаем мы твои помыслы тайные. Не пострашусь долг свой исполнить на людях…

Из дверей потянуло холодом — это вступил караул. Ягужинский, беду почуяв, задом-задом в знать затирался:

— Я андреевский кавалер… Меня не тронешь! Но Долгорукий, длань вытянув, голубую кавалерию сорвал с него:

— Вот и не кавалер ты более! Еще что есть у тебя? — Нашли в кафтане ножницы (отобрали), нашли карандаш богемский (отобрали). — Теперь взять его! — велел фельдмаршал. — Из чинов московских хотел ты, Пашка, митавским клиентом сделаться… Берите его!

Раздался грохот: канцлер империи, граф Гаврила Головкин, без памяти рухнул на пол. То была слабость сердечная, всем известная по родству…

— Не подчинюсь! — отбивался от солдат Ягужинский. — Я был генерал-прокурором империи и слуга не ваш… Исполню волю лишь самодержавную, от бога данную! — Но в кольце штыков понемногу стих, злобно рыдая:

— Можете сажать, можете резать… Но, знайте, мы вас еще так ударим, что вы не встанете!

Его увели. Вынесли на руках и обеспамятевшего канцлера.

Голицын ноздри раздувал — порох чуял. Еще чуток, казалось, и взлетит все! Думалось ему: “Не обыкли мы в делах гражданских, забыли вече новгородское, больше блуждаем да деремся…” И, подумав, заговорил он снова:

— В кондициях сих личного прихлебства не ищу! Не о себе пекусь — о благе всеобщем… А посему да будет так: всяк может отныне собственный проект сооружать и вручать писанное нам, министрам Верховного тайного совета!

В приделе Оружейной палаты еще долго толпились изумленные всем содеянным иноземные посланники.

— Мы наблюдаем, — сказал Маньян, посол Людовика XV, — чудесное превращение русской истории. Императрица остается на престоле, но самодержавие в России отныне угасает навеки.

— Наступает олигархия, — буркнул датчанин Вестфален. Лефорт, посланец саксонско-польский, сказал:

46