— Охо-хо, — завздыхал Дмитрий Голицын. — Где взять-то? Русь и без того поборами догола выщипана.
Остерман поглядывал на всех из-под зеленого козырька.
— Поелику, — сказал он, — туману подпуская, — герцогиня Анна суть от корени царя Иоанна, а сестрицы ее Екатерина и Прасковья на Москве от нас удовольствие имеют, то и почитать сие нам убытка не обнаружится… Dixi! — закончил Остерман по-латыни.
— Чего, чего, чего? — очнулся от дремы канцлер Головкин.
Василий Лукич прыснул в кулак смешком ребячливым.
— Уж ты, ей-ей, прости меня, барон, — сказал он Остерману. — Но тебя разуметь трудно: дать на Митаву или не давать?
Остерман через козырек всех видел, а его глаз — никто.
— Оттого, князь Василий Лукич, не разумел ты меня, — заговорил он обиженно, — что язык-то российской не природен мне. Да и невнятен я ныне по болести своей — давней и причинной.
Князь Алексей Долгорукий показал свою ревность.
— А коли так, — зашпынял он Остермана, — коли языка нашего не ведаешь, так на кой ляд ты, барон, вызвался нашего царя русской грамоте обучать? Или тебе, вице-канцлеру, делать нечего?
Старый канцлер Головкин скандал учуял и сразу затрепетал.
— Дадим на Митаву или не дадим? — вопросил дельно. И тогда поднялся князь Дмитрий Голицын, объявил, властно:
— Герцогиня Курляндская от корени нашего. Верно? И пособить ей мы бы и рады. Но каждому ведомо, что на Бирена да прочую немецкую сволочь денег русских не напасешься. А посему полагаю тако: пока Бирен при герцогине, то и посылать на Митаву дачей наших не следует… Сорить легко, добывать трудно!
Великий канцлер империи показал на песочные часы.
— Анисим, — велел секретарю, — переверни-ка…
Маслов часы перевернул. Тихо заструился золотистый, песок: полчаса — время на размышления. Но князь Дмитрий Голицын часы те взял и перетряхнул песок обратно.
Был он горяч — сплеча рубил.
— Митавские слезницы, — выкрикнул злобно, — того не стоят, чтобы полчаса на них изводить. Лучше бы нам под песок этот, пока он попусту сеется, о нуждах крестьянских поразмыслить. О торговле внутренней! О сукна валении! Да и о прочем…
Рейнгольд Левенвольде через секретарей выслушал отказ.
— Странно! Мы же немного и просили от такой богатой России! Червонцев сто — не более…
Внизу, у подъезда Кремля, его ждал возок, крытый узорчатой кожей. Курляндский посол нырнул под заполог, и кони понесли его в пустоту морозных улиц.
Холодно испанцу на московских улицах… Герцог Якоб де Лириа и де Херико (посол Мадрида в России) сунул нос в муфту, царем ему даренную, заскочил в санки. Два русских гудошника, за пятак до вечера нанятые, при отъезде посла заиграли гнусаво. Отставной солдат-ветеран (без ноги, без уха) ударил в трофейный тулумбас персидский, где-то в бою у Гиляни добытый. И посол отъехал — честь честью, со всей пышностью.
Рукоять меча иезуитов — в Риме, но острие его повсюду (даже в Москве). Герцог прибыл сюда не в сутане, а в платье светском, под которым удобнее затаить “папежский дух”. Сидя в мягком возке, уютно и покойно, он сказал секретарю своему:
— Благородный дон Хуан Каскос! Здешние гнилостные лихорадки происходят по причине неуместных запахов. А посему, кавальеро, дышите на Москве только в половину дыхания, не до глубин груди. И чаще принимайте сальвационс по рецепту славного врача Бидлоо!
Что ни улица Москвы — то свой запах. Сычугами несло от места Лобного; на Певческой подгорали на жаровнях варварские масляные оладьи; из лубяных шалашей, что напротив Комедиантского дома, парило разварной рыбой; а на Тверском спуске пироги с чудскими снетками воняли удивительно непривычно для испанского гранда.
Возле дома Гваскони, что был отстроен для духовной “папежской” миссии, герцог де Лириа велел задержать лошадей. В прорезь двери посла ощупал чей-то пытливый глаз. Долго лязгали запоры… В темных сенях герцог сбросил шубу, и на широкой перевязи поверх жабо качнулся “золотой телец” — овца, перетянутая муаровой лентой под самое брюхо.
— Моя славная овечка! — засмеялся посол. — Увы, мой туассон скоро будет заложен, ибо король не соизволил при" слать нам жалованье…
Эти слова расслышал человек, замерший наверху лестницы; острый подбородок его утопал в черных брабантских кружевах; руки — цепкие — в перчатках черных перебирали четки.
— Аббат Жюббе! — воскликнул де Лириа, поднимаясь по ступеням. — Как я счастлив снова вас видеть в Москве…
Вдетые в поставцы, курились благовонные бумажки. Аромат их дыма был необычен, душист и сладок. Кружилась голова, и было легко… Два “брата во Христе” долго беседовали.
— Полы моей сутаны, — говорил Жюббе, — в отличие от вашего кафтана, герцог, очень коротко подрезаны, дабы не возбуждать подозрения русских. И за благо я счел называть себя учеником Сорбонны, ибо кого пришлет Рим, того Московия не примет…
— А много ли рыбы в нашем неводе? — спросил де Лириа. — И что за выгода нам от вашей духовной дочери — Ирины Долгорукой?
— Она — Долгорукая по мужу, но урождена княжной Голицыной, и в этом, поверьте, герцог, ея главная женская прелесть…
— Какое счастливое совпадение! — заметил де Лириа.
— О да… Долгорукие и Голицыны — их много! А в них — вся сила фамильной знати. Именно через их могущество нам можно обратить заблудший народ к истинной вере. О князе Василии Лукиче Долгоруком вы извещены, герцог: еще в Версале он был тихонько отвращен от презренной схизмы. А ныне он — министр верховный! Государь еще мальчик, душа его — песок, который вельможи бездумно пересыпают в своих пальцах… В сетях моих бьется сейчас прекрасная княгиня Ирина, но невод мой тяжел и без нее!