— Ого-го-го-го… Вот так ладно!
Носом вперед он полетел через голову коня. Кавалькада остановилась. Густав Левенвольде подал Анне руку и сказал:
— Смерть скоропостижна, но.., она загадочна! Анна Иоанновна посмотрела, как лежит на земле зять ее, течет в пыль кровь из носа, а над мертвым телом, шумно вздыхая, стоит конь боевой — под вальтрапом, волочатся поводья в блестках.
— Никак, отравили? — вскрикнула Анна.
— Безусловно, ваше величество, ибо, садясь в седло, ваш зять был величав и бодр, как всегда… Это — злой умысел!
— Небось они и меня не оставят — изведут!
— Злодеи эти, — продолжал Левенвольде, — конечно, из прожектеров конституционных, и мстят они пока не вам, а людям, которые близки сердцу вашему по родству…
Анна Иоанновна захлопнула дверцы кареты.
— Поворачивай — на Москву!
День был проведен в смятении, за стенкой выла овдовевшая сестрица Параша, билась над мертвым генералом:
— Господи, так и не понесла я.., не понесла! Велели доставить во дворец Тимофея Архиповича.
— Поворожи мне, блаженненький, — попросила его Анна.
Юродивый глаголы подбирал иносказательно.
— Движется, движется, движется, — заскакал он по комнатам, под кровати заглядывая. — Креста-то божьего нет, а все черно… И все не нашенское. Мышку-то белую кличь, Аннушка, кличь… И пришли хлебца юродивому, от коего сама в пятницу укусила! Я твой кус к своему кусу примерю… Ай, обида-то какая: мои зубы на твои не лягут. В колокола погоди звонить, звони в бубны! Ничего не поняла Анна Иоанновна, только еще больше стала бояться. Всего — двора, бояр, мужиков.., всей России! Явился к ней Бирен, целовал колени, а речь странной была:
— Отпустите меня, ваше величество. Меня не любят здесь, и беда неминуема! Если не пощадили русского генерала, то… Вот! (Бирен держал в пальцах тонкое, как игла, стекло.) Вот, ваше величество, стекло это выловили сейчас из тарелки нашего маленького Карла!
Анне принесли ужин, — но она смахнула его со стола:
— Прочь! Не стану есть. Отрава мне чудится… Рейнгольд Левенвольде быстро сообразил, что надо делать.
— Прикажите позвать моего брата? — спросил вкрадчиво.
— Зови…
Быстрый и ловкий, явился Густав Левенвольде.
— Нет, не было и не будет двора в Европе, — заговорил, — где бы не береглись от крамол и яда! Но я уже распорядился: отныне пищу вам готовить будет кухмистер фельтен, из образованных гастрономов Германии, и… — Левенвольде пальцами пощелкал (из-под манжеты вдруг веером рассыпалась колода карт).
— Говори, — разрешила Анна. — Все говори, что мыслишь.
— Пора подумать вам о защите престола своего! Великое государство не может не иметь тайного розыска… Анна Иоанновна побагровела, задышала часто.
— Кого? — спросила, на рассыпанные карты глядя. — Кого назначить? Ромодановский-то волею божией помре в тягостях…
Левенвольде нагнулся и цепко подобрал карты с полу. С треском он перебрал колоду в пальцах. И сунул за обшлаг обратно.
— Мы, — сказал, — ваши старые митавские друзья, никак не согласны мешаться в русские дела. Во главе сыска надобно ставить обязательно русского! И чтобы он был предан вам! И чтобы знал Россию вдоль и поперек! И чтобы вид крови его не устрашил…
— Ушаков, — догадалась Анна. — Ушакова не устрашишь.
— Вот именно, — просветлел Левенвольде. — Персона эта закалена и в счастии и в бедах. Ушаков ел на золоте, но умеет носить и лапти. Он знает мужика и солдата одинаково хорошо, как и вельмож России… Окажите же ему доверье, как церберу престола!
Анна Иоанновна задумалась. Ушаков — ласковый такой, шустрый. Коли фрейлина платок обронит, так он подскочит ловчее камер-юнкера. И спина гнется — хоть куда! Крепенький старичок. Говорят, акафисты поет умилительно. Ко всенощной исправно ходит. А сон его короток бывает, как у монашенки старой…
И велела императрица звать Андрея Ивановича до себя;
— По матерному благоутробию к своим верноподданным, — сказала она, — защищу народ свой от плевелосея-телей… А ты, генерал, псом моим верным желаешь ли быть?
Ушаков так и ляпнулся перед нею — словно лепешка сырая:
— Изволь, матушка.., стану. И на людишек издаюсь!
— Тайную канцелярию, — нашептала ему Анна, — погодя оснуем по всем строгостям. А пока ты возле меня — бди!
И вышел из дверей царских Ушаков в парике громадном, пудрой обсыпанном, и сказал — для сведения всеобщего:
— Ныне народ русский стыдлив стал: доносить в подлость себе почитает. А донос — дело государево, и служба за царями не пропадает! Так ведено объявить крепчайше Сенату и Коллегиям, по кораблям и полкам, по кабакам и площадям, чтобы отныне всякой, кто ведает зло потаенное, пусть кричит, не таясь: “Слово и дело”!
Митава зашевелилась: слухи из Москвы достигали ушей бюргеров и рыцарей, обнадеживая их ласково. Как всегда, более других волновался фон Кишкель (старший) за сына фон Кишкеля (младшего):
— Ого! Мой Ганс недаром восемь лет учился клеить конверты, теперь быть ему в России тайным советником…
А вскоре до Митавы дошла весть, что Бирен стал рейхс-графом Священной Римской империи. В дипломе на титул графа Бирен впервые (по оплошности или умышленно) был назван “Бироном”, а Бироны — очень знатная во Франции фамилия…
— Но это еще не все! — бушевал в ратуше фон дер Ховен. — Император Германии дал Бирену мешки с гульденами, чтобы тот купил для себя замок Вартенберг в землях Силезии. И прислал ему в дар портрет свой, усыпанный бриллиантами… Нам, честным и благородным рыцарям, и не снился тот блеск, что ныне исходит от груди человека низкого, коварного и презренного, как лакей. Эй, паж, я не могу говорить, когда кружка моя пуста… (Тягуче булькая, текло черное пиво.) Знаете ли вы? — вопросил фон дер Ховен.