— Вылезайте сами! — ответил Корф в ударе. — В прошлый раз вы передали должность умника остолопу Кейзерлингу!..
Соперники позвали на совет и барона Кейзерлинга:
— Послушай, Герман! Мы тебя знаем, как самого умного на Митаве… Ну-ка докажи это! Как избавить Россию от инфанта?
— О, великий боже, — закатил глаза к небу Кейзерлинг. — Но это же так просто! Один только разок покажите инфанту цесаревну Елизавету Петровну, и, уверяю вас, завтра вся Португалия переедет в слободу Александрову…
Инфант был доставлен в Александрове. Выпив деревенского пива, цесаревна целый день качалась с инфантом на качелях. Вверх — вниз, вниз — вверх, а столбы — скрип-скрип, а в ушах ветер — свисть-ввысь!.. Устоять перед красотой Елизаветы было невозможно, и дон Мануэль забыл про царицу. Целыми днями теперь пропадал он в деревне. Но эти амуры обернулись ему боком. Анна Иоанновна, как женщина и царица, была глубоко оскорблена. Как? Блудящую с солдатами Лизку предпочли ей, императрице… Она отменила все ассамблеи, парадное платье закинула в сундук и опять надела красный бабий платок.
— В монастырь! — закричала. — Заточу Лизку там на веки вечные, а всех любовников ее изведу… Пущай едет? Куда глаза глядят!
Анна Иоанновна подарила инфанту на прощание драгоценную саблю, и дон Мануэль понял, что все кончено…
— Минорка и Майорка, — пролепетал он в ужасе.
Но перед ним уже склонился изящный Левенвольде:
— Лошадей для вас мы заложили, принц! Остерман тут же выздоровел, и его снова навестил Вратислав.
— Русский двор, — сказал он обиженно, — совсем не приучен к тонкой политике. Императрицу нам осчастливить не удалось. Но Вена помнит, что у нее есть племянница, дочь Екатерины — герцогини Мекленбургской, и ей уже по шел тринадцатый год…
— Опять инфант? — испугался Остерман.
— Нет, — возразил Вратислав. — На этот раз самый настоящий немец. В вопросах альковных мы больше не станем церемониться!
Колеса кареты выкатили инфанта прочь за рубежи русские, и тогда Бирен перевел дух:
— Фу.., фу! Как он напугал нас, этот петух… Остерману я этого не прощу. Ягужинский все-таки станет генерал-прокурором, и я буду счастлив видеть, как полетит пух от Остермана…
Павел Иванович граф Ягужинский был сделан генерал-прокурором. Зорко осмотрелся он в рядах чиновных: кого бы привлечь в помощь себе? И вытянул наружу секретаря Анисима Маслова.
— Ты да я, — сказал Ягужинский, целуя Анисима Александровича в лоб, — мы толщи боярской поубавим. Весь Сенат отныне под рукой моею. Я генерал-прокурор, а тебе быть, Анисим, при особе моей в обер-прокурорах… Чуешь ли? Я, как и прежде, — толковал Ягужинский с жаром душевным, — буду на Руси “оком Петровым”. А ты, друг Анисим, станешь зрачком ока моего… Поглядывай! Где что не так, ты не жди, а сразу — реви! вопи! кричи! вой!
Москву навещали пожары, в дымном зареве носились голуби, розовые от пламени. А на далекой Неве задыхался в горящих мхах Санкт-Петербург, отставной “парадиз”: плыли в Балтику огненные дома, как корабли после баталий флотской… Подумать только: пять лет прошло со смерти Петра Первого! Что бы сказал он, из гроба вставши? “Где дубина моя? Та самая…"
При государственном сбережении дубины Петра I состоял ныне на жалованье Данила Шумахер — секретарь Российской Академии наук. На берегу Невы хранились в Кунсткамере диковины мира. Рука младенца, вся в кружевах тонких, держала яйцо черепахи, и яйцо это было уже оплодотворено (то знаменитый Рюйш делал — мейстер!). С потолков свисали сушеные змеи и рыбы, удивительные. А в “винном духе” плавали монстры-уроды, и сосуды с ними Шумахер выстроил на полках, вроде органных труб. Стоял тут же скелет Буржуа — гиганта ростом, а рядом с ним — карличий. Колыхались в банках две головы, обе красоты невозможной: девки Гамильтон и Виллима Монса (девку Петр I жаловал, а Монса Екатерина I крепко возлюбила). Головы те отрубили, чтобы соблазна не было.
Среди монстров и склянок, бычьими пузырями крытых, похаживал сам секретарь Академии Данила Шумахер. И — посмеивался. А в углу, руки усталые уронив и голову запрокинув, сидел… Петр Первый. Все эти раритеты он собрал для науки, и теперь сам сидел среди вещей, словно вещь. То была восковая персона, что граф Расстреллий из воска вылепил и змеиной кровью на веки веков закрепил для потомства. И дубина Петра тоже здесь находилась — в уголочке, совсем неприметная. Ее туда запихнул Шумахер, потому что многие видеть ее не желали. И говорили так:
— Мебель сию ужасную лучше бы от глаз держать подалее, дабы более она по спинам нашим не плясала…
Дубина находилась в почетной отставке. И покой ее оберегал Данила Шумахер, получавший за то бережение по 1200 рублей в год. А великий математик Леонард Эйлер тому Шумахеру подчинялся (и получал 400 рублей). В гневе праведном на недоучку Шумахера иногда вскипал Эйлер:
— Будь вы прокляты! Можете ли вы служить делу науки?
На что получал вежливый ответ невоспитанного человека:
— Я не делу служу — я служу персонам…
А по Москве хаживал долговязый парень-растяпа и ноздрями широкими дым пожаров тревожно обонял. Время его дубины еще не пришло, а звали растяпу — Михаила Ломоносов…
Густав Бирен (тля в панцире) крепко спал на холостой постели. Приученный к нищете, радовался он теплу и сытости. Столь крепко спал — аж слюну пустил… Вошел, куря трубку, старший брат его — Карл, хромая на перебитую в драке ногу. Гноился вытекший глаз, что вышибли в Кракове ему биллиардным кием. Ухо ему откусили в праздности дней его, а кто откусил — того нам не упомнить. Не долго думая. Карл Бирен выколотил трубку в рот спящему братцу. Густав Бирен вскочил и заорал от боли, плюясь раскаленным пеплом…