— Поздно, — ответил ему Голицын. — Пятками назад далеко вперед не ускачешь'… — И Ягужинского от себя отвадил (напрасно!).
Генерал-прокурор империи ходил ныне приплясывая. И пальцами любил прищелкивать. Не дай бог ему винца нюхнуть — тогда он сгоряча бился.
Остерман недаром его боялся — чуть что, сразу в драку! А коли разойдется, бывало, то вприсядку пляшет перед престолом. “Мне то не обидно, — говорил, — коли Ришелье тоже плясал перед королевой!” И в пляске волчком кружил, хохотала Анна:
— Весел мой генерал-прокурор, весел! За то и жалую его…
А вот обер-прокурор Анисим Маслов был человек раздумчивый. Скромен и тих, себе на уме, он вперед не лез.
Жене своей Дуньке, рябой и умной, признавался:
— На костях людских плохи пляски. У меня вот ныне душа вся черная, как ночь египетска! Горечь в себе изжить не могу. Русь-то хилеет, ибо мужика мы губим поборами ужасными…
Не знал Маслов, что граф Бирен нарочито его выдвигал. И решил честности Маслова всемерно потворствовать. Чтобы стало тошно Остерману от этой честности.
— Маслов не знатен и не скареден, — внушал графу Лейба Либман. — Такого человека вам и надобно. Необходима особа при дворе, которой вы должны покровительствовать. Это придаст лишний блеск вашей великолепной славе…
Однажды при дворе Бирен громогласно объявил:
— Господин Маслов! Я не раз уже был извещен о благородстве вашем. И прошу вас впредь, по должности своей прокурорской, правды никогда не таить, высказываясь прямо… Я верю вам, как не верю здесь никому!
У графа Остермана даже уши посерели, будто их пеплом посыпали. “Что за новые конъюнктуры? Ага, — догадался он, — Маслов есть клеотур Ягужинского, а сам Ягужинский… Что ж, — решил Остерман, — пришло время сломать шею Ягужинскому!"
Обер-прокурор Сената, Анисим Александрович Маслов, вскоре занял при дворе особое положение. Даже генерал-прокурор Ягужинский не скажет того, что приходилось вельможам слышать от его помощника — Маслова…
А время-то каково было — подумать страшно.
Чуть что, и ноги — в ремень, плечи — в хомут…
Дыба!
Но зато у Маслова был страх иной, и того страха ему не изжить, вином не залить, не закричать. Когда спрашивали его о корени, то отвечал Анисим Александрович так:
"Фамилии я старой и благородной, но корени своего за выморочностью сродственников не ведаю…” И это была — ложь!
Ведал он свой “корень”, еще как ведал. Даже сны ему иногда снились — детские. Вот он сам, пастушонком малым, в ночном коней стережет. Вот и матка его квашню месит, а бабушка Лукерья прядет очески льняные. Потом хватит внучка, ткнет головой в колени себе, и так приятно Аниське, так хорошо ищется в голове его родимая бабушка… Одного не вспомнить Маслову — где это было? Вставали в памяти равнины, поросшие ольшаником, да речка узкая, в которой пескари жили да голавли. И — раки. А что за речка, а что за равнины? — места урождения своего не знал Маслов.
Вот это и был его корень — корень мужицкий. Вышел он из крепостных, от земли оторвался, выбился из “сказок” ревизских в люди на дорогу шляхетскую — дорогу служивую. Знал об этом, да молчал, и Дунька его (рябая умница) тоже помалкивала: сама-то она была из дворянок!
— Посуди сама, Дуняшка, — признавался ей Маслов, — каково же мне, империи обер-прокурору, в происхожденье подлом сказаться? От дел отринут… А кто, кроме меня, мужика защитит?
И, плоским носом в подушки зарывшись, тихонько выла жена-умница. Единая на свете — любимая и рябая.
Анисим Александрович понимал: страшно бабе!
— Горбатого, — говорил он ей, — меня токмо одна могила исправит…
И засыпал — в тревогах. Вскрикивал, зубами скреготал. “О, ночи, ночи вы мои! Ночи обер-прокурорские…”
Когда до Берлина дошла весть, что Анна Иоанновна разодрала кондиции и вновь обрела самодержавие, король был счастлив:
— Теперь-то у меня руки развязаны, и я не стану бояться Польши. Курляндию мы приладим к Пруссии, а кронпринца я женю на племяннице русской царицы… Велите же от моего имени завтра в богадельнях Берлина приготовить беднякам подливку из лука. Пусть и они порадуются вместе с королем!
А сегодня — день будний. Пять гамбургских селедок и кружка пива — завтрак Soldaten-Konig'a. Бранденбургского курфюрста и короля прусского — Фридриха Вильгельма, дай бог ему здоровья!
Год был у короля неудачным: сын Фриц хотел бежать из Пруссии к этим противным французам. Отрезать ему нос и уши, конечно, неудобно. Фриц заключен в крепость Кюстрина, а товарищу его отрубили голову… Вот к чему приводит игра на флейте и чтение парижских журналов! Мысли короля из Кюстрина перенеслись в цейхгаузы Берлина: там немало сукна, которое давно уже сгнило… Неужели у проклятых англичан сукно лучше? Весь мир должен знать: нет товаров лучше, чем прусские товары!
«Может, — задумался король, — съесть еще одну селедку? Нет, — остановил он себя, — нужна разумная экономия… Пруссия и Бранденбург небогаты!»
Пришел советник и доложил, что из России в подарок от Анны Иоанновны прибыли восемьдесят длинных парней:
— Вот их длина от пяток до макушки, ваше величество! Фридрих Вильгельм глянул в реестр: “Ого, богатыри…"
— Сколько Анна просит за каждую голову?
— Она их дарит, вам платить не надо.
— Тогда, — решил король, — надо придумать, как отблагодарить Анну за этих мунстров. Россия заводит кирасирские полки, для этого нужны тяжелые лошади. Но лошадей пусть покупают у голштинцев… Я думаю о Людольфе Бисмарке — он добрый малый! Не послать ли его в Россию инструктором — в обмен на этих длинных парней?