Вздохнул Белосельский: ладно, мол. И поехал далее, на одну лишь колдунью полагаясь. Но только с Никитской он завернул, тут и поперли мимо него — наперерез — кареты немалые.
Нырял меж сугробов возок золоченый, царский. А в стекле мелькнуло лицо — лицо Анны Иоанновны: ехала она по дороге на Измайловское. Выходит, напрасно тратился. Не бывать сегодня князю там, и бойкость некому выказать…
…Анна Иоанновна сидела на диванах, простеганных червленым бархатом. Чтобы порошу обминать, перед царским выездом пустили наперед возок с девками. А девки те — вовсю пели:
Покинь, Купидо, стрелы:
Уже мы все не целы,
Но сладко уязвленны
Любовною стрелою
Твоею золотою;
Все любви покорены…
Насупротив Анны сидела лейб-стригунья Юшкова.
— А что, дура, — спросила ее Анна, — не стара ль я еще?
— Ой, матушка, — замахала Юшкова ручкой. — Не гневи ты боженьку: экая сласть-то в тебе, уж така ты пышна, уж така масляна! Куды-ы другим погодкам до величества твово!
— А погодки-то каково кажутся?
— Да уже давно сгрыбились… Эвон у Черкасской-то пузо мешком виснет. Да облысели все. А у тебя, гляди, красота кака — волосики твои, быдто веничек маховой, банный!
— Ну и ладно, — успокоилась Анна Иоанновна, довольная…
С криками и свистом бичей миновали село Черкизово — вдали уже и крыши теремов Измайлова завиднелись. Ехали скоро, так и рвали лошади царский поезд. И вдруг…
Грохот, пыль, визг! Ни возка, ни девок!
Разверзлась земля: посреди дороги — яма громадная, провал. Вздыбились бревна оттуда, хитро уложенные, как в капкане…
— А-а-а-а!.. — рев животный, нечеловечий, то кричала сама императрица. — Убивают меня.., у-убива-а-а-а…
В провал, стуча по крыше возка, сыпались здоровенные камни. Трещало дерево с хрустом. Дрыгали ногами лошади, разрывая в бешенстве упряжь. Осела снежная пыль, и все стихло…
Из седла выскочил Левенвольде, рванул дверцу кареты.
— Счастье ваше и всей империи, — сказал он, — что возок с девками вы пустили впереди себя… Едем! Обратно! На Москву!
Примчалась во дворец и кинулась к Ушакову:
— Андрей Иваныч, узнай злодеев… Спаси! Ушаков, по набожности своей, весь пытошный застенок образками да иконками завешал. Оглядел он лики святых угодников, и — — Введите пациента первого! — велел…
Первый “пациент” взвился на дыбу свечкой. Вздрогнули камни от страшного воя. Тогда Андрей Иванович на колени встал и голоском тихим, дрожащим запел акафист Иисусу сладчайшему…
Но ни дыба, ни железо раскаленное, ни молитвы — ничто не помогло открыть людей, которые устроили покушение на императрицу. Вокруг Черкизова да Измайлова чернели избы мужиков, шумели там гиблые — по колено в снегу — леса, да изредка мерцали над угорьями речек тусклые огни лучин…
День — как день (таких дней на Москве много).
На кольях торчали головы, и глазами блеклыми, веки дремлюще опустив, встречали пасмурный рассвет над Яузой.
Загудел Иван Великий… Поначалу ухнул басом Успенский колокол — в четыре тысячи пудов, потом — Ревун, этот был поменьше. А за ними пошли сыпать прочие: Медведь — Татарин — Лебедь — Голодарь — Корсунь, и двадцать семь еще разных.
Пришли сторожа, люди бывалые. Они головы с кольев сорвали. И в мешок их поклали. А из другого мешка свежие головы вынули. Только вчера еще рубленные. И водрузили их — на страх народу, чтобы люди русские себя не забывали.
У этих еще веки не опустились: рассвет над Яузой сочился в мутных зрачках, смотрели они на Москву — тускло и совсем не гневно… И тысячи пудов звонкой меди гремели над ними!
Собирался народ. Выходили из фартин люди гулящие, себя не помнящие. Около бань, синяки румянами замазав, блудные девы в тулупах козлиных похаживали. Коли копеечка лишняя у тебя имеется, так согреши с девой! Заодно в баньке попаришься.
Запахло рыбою жареной. Прели под тряпками, для тепла укрытые, коровьи сычуги с гречневой кашей. Из харчевен лез дым через окошки — не пожар, а просто так (грелись там).
Пронес мужик скамью преизрядную, и на той скамье товары раскладывал. Дело скорняцкое, хорошее дело! На саночках везли бабы квасные кади — на квас всегда спрос охотный (это прибыльно).
Из цирюльни вышли воры — ребята хоть куда! Они сразу в толкучку затерлись, пошли народ щупать. Скорняка увидели, скамью опрокинули. Мужик был не промах: на снег лег и, что было у него (юфть там и голицы-рукавицы), все под себя зажал. И не встал, покуда воры не отошли.
Потом от земли воспрянул весело — снова торг учинил!
И смотрели на людскую суету головы.
Вчера рубленные. Свежие…
Прошел, бородой тряся, юродивый Тимофей Архипыч.
— Уважь, — кричали ему. — Окрести нас или облай…
— Ой, люди! Очами не видите, ушми не слышите… Анна-манна, гол шелков, да и был я таков… Сократи и сосмири кобеля царского! И крестьянского и монастырского… Вняли ли?
— Вняли, — отзывался народ площадной.
— Чтобы стался он слеп и глуп, как теля мокрое. Чтоб связались ему челюсти, а в челюстях — язык его. И чтобы не слышать нам лая дикого, не нашего… Вняли ли?
Вскочил на бочку парень, шапку свою рванул пополам.
— Спасибо, Архипыч, что надоумил меня, — кричал в толпу. — Как не внять тебе? Мы того кобеля знаем… То Бирен поганый!
Сверкнул протазан над толпою. Бежали солдаты.
— Стой! — орали. — Хватай его, хватай… Вали с ног. Но парень уже летел по улице. А за ним — солдаты:
— Куда-т тебя туда-т понесло?.. Стой, а то стрелим! Ох, и шибко бежал парень. Сам он русский, улица русская, солдаты русские — власть чужая. И кричал он на бегу затейно, словом особым, которого все боялись: