— Начинай править, — сказал офицер и отошел… Мирон Аггеевич велел хрену из погреба принести и стал хрен тот нюхать. Он крики людей слышал, и ему худо было. Тыртов знал наперед, что, сколь ни правь, а взять с мужиков его нечего.
Невесткам своим, что притихли, сказал дельно:
— Несите мне “Вертоград Прохладный”, я честь буду… Принесли книгу, свечой закапанную, “Вертоград Прохладный” называемую (в той книге были “врачевские вещи, ко здравию человечества полезные”). Мирон Аггеевич, под крики правежа, листал затерханные страницы. Прочел, как молитву, — с плачем:
"Аще кого биют на правеже с утра или весь день, той да приемлет борец-траву сушеную и парит его в щах кислых, и в тую ночь места битые теми щами кислыми с борцом-травою на себя кладет изрядно”.
Отбросил помещик книжицу, велел невесткам:
— Чего воете-то? Иль не знаете, что делать вам? Варите щец тех поболее, всяк рваный будет ныне…
Завечерело уже, и Захар Шустров сказал в ухо дедушке Карпу:
— Ступай домой, старче! На тебя глаз вострят…
— Чо? — спросил старик.
— Ступай до дому и спрячься. Ты — лишний!
— Лишний?.. Ну-ну! — И тихо-тихо убрел куда-то. Тут мужики, от боя ослабев, привели жеребят спрятанных. Офицер оценил их и крикнул:
— Того мало! Ради бедности вашей, два рубля скину, а с вас ишо будет сорок четыре с гривнами… То недоимочно!
Снова взлетели палки:
— Во имя отца и святого духа…
— Аминь! — стонала деревня Гнилые Мякиши.
И падала в ноги уже не офицеру, а — Захару Шустрову:
— Родненький, у тебя ж скоплено. Пострадай за обчество. Ведь забьют бобылей… Смягчи сердце-то!
Богатей рвал от баб полы своей шубенки:
— Бог с вами, земляки! Откеда у меня?
Офицер вытер рукавицей усы от инея, послушал ругань.
— Крепче бей, — сказал. — Кажись, до завтрева выправим здеся да в другие деревни пойдем, где посытнее… И ползла деревня вслед за богатеем:
— Што хошь проси потом с нас… А сей день выручи! Жалко было Захару расставаться с деньгами. Но все же он решил спасти земляков. Бойко застрелял лапотками по снегу куда-то на задворки деревни и там — пропал… Испугались тут мужики — не сгинет ли совсем? Но Захар Шустров уже выскочил, словно черт, посередь улицы самой. Трахнул перед офицером горшок старый, из земли выкопанный:
— Сколь лет содержал… Все прахом! А меня лихом не поминайте, мужики и бабы.., сбегу! И снова на Низы в гулящие люди подамся…
Древком протазана треснул офицер в горшок, звонкий с мороза. В куски распался он, и покатились по снегу деньги. Озябшими синими руками офицер пересчитал их, после чего сказал:
— А, мать вас всех.., опять мало! С ваших тягл ишо осталось рубль с полтиной. Одначе так, мужики: темно уже стало, чего не доправили сей день, то завтра править станем. А солдат моих по дворам разведите и кормить их обязаны…
Сам же он из деревни в гору поднялся, понюхал в сенцах:
— Кажись, щами пахнет? Дадите ль похлебать?.. Потом и спать легли. И крепко спали, только Мирон Аггеевич ворочался. А утром глянули — тишина в деревне. Не дымит она, почернела. За околицу же следы тянутся — санные. Завыл тут помещик, в ярости офицера за грудь хватая:
— Разоритель ты мой! Убегли все… Чем жить-то я стану? Сыночки на службе морской пропали, один я с бабами, старый…
Но офицеру было не легче: его ждал суд, скорый и свирепый, ибо деревня Гнилые Мякиши ушла с его солдатами вместе.
— Где мужики мои? — плакал старый барин.
— Солдаты-то., иде же они? — убивался офицер. Скинулись вниз, толкали двери избенок:
— Пусто.., пусто… Ай-ай!
Висели над порогом черные пятки. То остался на родине дедушка Карп — тот, что был лишний. И в сказку ревизскую не вписан. Но дед лишним не пожелал быть. И повис над порогом избы своей.
Он был очень-очень старый — еще царя Михаила помнил. А при царе Михаиле тоже правежи были…
Теперь правнучке его, императрице Анне Иоанновне, нужны были деньги для праздника вечного, и так она собирала с народа недоимки. А все это и называлось — правеж…
«Гнилые Мякиши, где же вы?»
«Мы на тихой речке когда-то стояли…»
Карьеру делать по-разному можно. И способов к тому — не счесть! Михаила князь Белосельский на селе Измайлове, среди прочих кобелей, тешил Дикую герцогиню. А за бойкость любовную она ему подарки разные делала. Деньгами, а чаще припасами для дома. Вот и сегодня сбирался князь бойкость свою выказать.
Сыскал он на Плющихе колдунью и полтину ей дал.
— Желаю я, ведьма, — сказал, — перед некоей дамой жар мужской проявить особо… Ты секрета к тому не ведаешь ли?
Колдунья опоясала князя Белосельского лыком мочальным, башкой его в подпечек засунула и заговорила слова опасные:
— Слову мудрому ключ, замок! А поставит она тело в тело, и будет жила твоя мужеская да тайная тверже любого железа, каленого и простого, и всякого камени, морского и земного и подземного. И не падать жиле твоей во веки веков… Слово сказано, а язык мой ключ, замок! — И лыко с князя отпоясала…
Ушел Белосельский от нее. Но, будучи человеком просвещенным, лошадей своих на Маросейке, близ улицы Покровки, задержал. Тут, по соседству с домом Блументроста, обреталась аптека московская. Среди банок порцеленовых похаживал, пузом вперед, и сам аптекарь — господин Соульс (в просторечии — Соус). Князь его шепотком спросил, подмигивая зазорно:
— А нет ли у вас, господин Соус, лекарствица такого, чтобы перед дамами особливую страсть выявить?
— Кантариды для здравия опасны, — отвечал аптекарь, на банки свои поглядывая. — И по указу царскому надобно иметь письменное заявление от той дамы, которая недовольна вами в утехах своих бывает… А без записки от дамы сердца — никак не могу!