Слово и дело - Страница 141


К оглавлению

141

Скоро выдали Потапу сукно на новый мундир. Слатали его в швальне полка Углицкого, и перешил Потап пуговицы — со старого мундира на новый. Красота! В новом мундире зашагал в караул. Застыл на часах. И текло время ленивое — время сторожевое:

— Слу-уша-а-ай…

Слушал Потап — не крадется ли кто, нет ли от огня опасения, воровских людей тоже стерегся. Наскучив тишиной, вытворял артикулы воинские. Хорошо получалось! “Экзерциция пеша” — суть службы воинской. Мокрый снег таял, стекая с полей шляпы. Ветром расплело косицу, и торчал из нее, словно хвостик мышиный, стальной прутик — ржавенький. А за шкирку — дождичек: кап-кап, кап-кап… Не знал Потап, к батальной жизни готовя себя, что эта ночь под дождем всю судьбу его повернет иначе. Он и не заметил, что сукно мундира нового уже поехало, распадаясь.

На следующий день был смотр в полку при господах штаб-офицерах и самом генерал-аншефе Дугласе. Погрешающих в шаге штрафовали жестоко. Потап ногу тянул, а сам был в страхе: мундир на нем по складкам трещал. И от этого жди беды! А вокруг ходили палачи-профосы и глазами зыркали: нет ли непорядка где? После мунстра Потап у капрала иголку взял и залез на чердак, чтобы там, где его никто не видит, зашить мундир. Но под иглой в труху скрошилось суконце прусское, ломалось, словно береста сухая, пуще прежнего. Тогда Потап, сам в страхе, явился пред полком, доложив покорно:

— Ладно, берите меня. За мундир мой, за убыток мой… — Долго тянулась потом телега, по песку колесами шарпая. Плыл Потап далеко-далеко, лежа в гнилой соломе на животе. А спиной рваной — к солнышку, которое под весну уже припекать стало. Охал и метался, рвало его под колеса зеленой желчью. В Нарве отлежался на дворе гошпитальном. Поили его пивом с хреном и давали грызть еловые шишки. Чтобы в силу вошел! Лежал все еще на животе, а спине его щекотка была: там черви белые долго ползали. По вечерам, шубу надев, выходил Потап на двор и слушал, как играют канты на ратуше… Так-то умильно!

Из госпиталя, малость подлечив, Потапа Сурядова, как бывшего в “винах”, отправили на крепостные работы в Кронштадт — состоять при полку Афанасия Бешенцова. Полковник этот был еще молод, лицом сух, нос — гвоздиком. Глянул на Потапа, велел кратенько:

— Сымай рубаху и ложись…

Завыл Потап в голос и, загодя спину, лег. Служба!

Но бить не стали… Бешенцов его душевно пожалел:

— Эка тебя, друг ситный! А кто же бесчинствовал над тобою?

— Его сиятельство, — всхлипнул Потап, — генерал-аншеф и командир в Ревеле главный.., графы Дугласы! Бешенцов рубаху на спине солдата задернул.

— Мила-ай, — сказал певуче, — работы в полку моем каторжные. Будем шанцы новые класть. Трудно!.. Не сбежишь ли?

— Куды бежать? Вода округ и места топкие.

— Верно, — кивнул Бешенцов и денежку дал. — В трактир сходи да перцовой оглуши себя. Прогреешься изнутри! А из бочки в сенях у меня огурчик вычерпни… Вот и закусь тебе!

Встал Потап с лавки и навзрыд заревел от ласки такой:

— Господине вы мой утешный.., вот уж.., а?.. И началась служба “винная”. Кирпичи на спине таскать остерегался: брал в руки, живот выпятив, штук по сорок — горой! — и пер по мосткам на шанцы. А кругом — отмели в кустах, тоска и ветер, зернь-пески, кресты матросские, косо летит над Кроншлотом чайка…

Ох, и жизнь, — страшнее ее не придумаешь! Одна сладость солдатам: полковник хорош. Бешенцов лучше отца родного. На него солдаты, как на икону, крестились. Валуны гранитные катили, будто пушинку, — только бы он улыбнулся… Очень любили его! Здесь Потап и знакомца своего встретил — капрала Каратыгина, который за старостию и причинными болезнями при кухнях полковых обретался.

Не узнал солдата старый капрал, показывая трубочкой на закат:

— Вишь? Красно все… Видать, быть крови великой! И ушел… В стылой воде, льдины окаянные разводя, бухали солдаты “бабу” — сваи в песок забучивая. Ах да ах! Свело губы. Водка уже не грела. Глотали ее — как водицу. Не хмелея, не радуясь. Только знай себе: ах да ах! И взлетала над морем “баба”. Самодельная, в семь пудов. Да никто ее не вешал. Может, она и больше. Потом вылезли, пошабаша. Сели на солнышке. И порты от воды выкручивали. Стали, как это водится у солдат, печали свои высказывать.

— Хоть бы государыня к нам приехала, — сказал Сидненкин, человек серьезный, плетьми не раз битый.

— На кой хрен ее? — крикнул Пасынков (тоже драный).

— Да все в работах бы нам полегчило. Да и маслица в кашу на тот день, в приезд государыни, поболе бы кинули! И тогда Пасынков кирпич взял:

— Вот этим бы кирпичом я зашиб ее здеся, как стерву!

— Рыск.., рыск, — сказал Стряпчев и плечом дернул… Вечером, амуницию начистив и ремни известкою набелив, солдат Стряпчев явился к полковнику Бешенцову.

— Имею за собой, — объявил, — дело государево. О важных речах злодейственных и протчем. А о чем речь, тому все в пунктах на бумаге изъяснение учинено.

— Кажи лист, грамотей! — велел Бешенцов и донос тот читал.

Потом палаш из ножен вынул, перевернул его плашмя, чтобы не зарубить человека насмерть, и стал доводчика бить.

— Берегись.., ожгу!

Устав бить, Бешенцов велел Стряпчеву:

— Рукою своей же, бестрепетно и тайно, содеянное в подлости изничтожь… И про кирпич и про особу высокую позабудь. Не то лежать тебе на погосте Кроншлотском!

Свечу поднес. Стряпчев губу облизнул, сказал:

— Рыск! — И доношение сунул в огонь, держал в пламени руку, а в ней корчилось “слово и дело” государево. — Рыск, рыск…

А в казарме старенький капрал Каратыгин, собрав вокруг себя молодых солдат, вел с ними мудрую беседу.

141