— Академия воровская меня всему обучила. Учил нас дворянин Болховитинов — грамотей изрядный… Како пальцы гузкой держать, како и кошелек тянуть, самому не пымаясь. Есть на Москве и гениусы такие, что у баб серьги из ушей вынут, даже мочки не колыхнув…
Зашли в блинную, стали горку блинов съедать, макая их в масло топленое, в мед да в сметану. Потап о себе рассказал: а Ванька Каин пожалел его, на грудь припадая, поплакал малость:
— Как добра твоего не помнить, дяденька Потап? Нешто забыл я, как ты меня сечь отказался? За мою-то особу ты и мучение воинское на себя принял… Спасибочко тебе, Потапушка!
Тут Потап попросил у Каина:
— Деньги твои бешеные. Уж ты извиняй на просьбе меня, а поделись со мной.
Хучь гривенником… а? Ванька Каин, не споря, ему гривенник дал…
— Ведь ты благодетель мой, — и даже поцеловал Потапа.
— Теперь-то я, — сказал Потап, блины доев, — на твои деньги легкие и уйду далеко… Подамся прочь из Москвы. Надоела!
Морозы крещенские его за Брянском настигли. Потап уже не чуял, как до ближней деревни добраться. Дорога — все лесом и лесом, конца нет дебрям… жутко! И вдруг веселою искоркою засветился костер. По снегу лаптями хрустя, Потап к огню подался — от шляха, в сторону. И видит: под елкой лошаденка стоит, сани-розвальни тут же, а возле огня мужик с бабой своей и детишки малые греются. Кипит в их котле варево, булькая…
Мужик из саней топор выхватил, да — на Потапа сразу.
— Уйди, ворог! — кричал. — Ворог ты… уйди, зарублю!
Потап для опасения «засапожник» вынул — ножик страшный:
— Да нешто я вас губить стану? Не ворог я… сам погибаю.
А баба металась у огня, а детишки ревели. А над ними лес шумел — темный лес, брянский, волчий, лисий, медвежий, разбойный!
— Окстись! — потребовал мужик, топора не опуская.
Потап перекрестил себя через лоб рукою замерзлою.
— Уж не нашего ли ты толка? — спросил мужик, топор отбросив. — Эй, мать, — жену позвал, — гляди, он двупало крестился…
Потап руки ему свои протянул.
— Не двупало, — сказал. — Толка раскольничьего не знаю. Но померзли руки мои. Не мог пальцы троеперстно сложить…
До огня его допустили. И каши дали. И доверились.
— Иду вот, — рассказывал мужик, носом шмыгая, — от господ Ераковых спасаюсь, на Ветку иду счастья да сытости искать. Един раз был там, ишо холост. Да выгнали нас на Русь обратно! Не хошь ли, добрый человек, с нами за рубеж российский податься?
— Далеко ль идти-то?
— Аж до самого Гомеля, там реча Сож течет, берега у ней серебряны, а донце золотое. Стоит остров посередь воды, а на острову том — город русский. И живут богато, и власти царской не признают. Огороды там велики, сады душисты, никто не ругается, никто не дерется, живут трезво, один другого любя по-голубиному. И тронуть не смогут нас там — земля польская, зарубежная.
— За рубеж-то небось опасно уйти?
— Да рубежа ты и не почуешь. Веревка там не висит, забора никто не ставил… Така ж земля, как и российская. А дышать легше. Уж ты поверь мне: второй раз туды следую…
И пошагали они за рубеж — на Ветку пошли.
Маленький шах Аббас («владыка мира и убежище мудрости») еще развлекался игрушечной сабелькой, а Персией самовластно правил Надир. Спешить некуда — грянет час, и ребенку поднесут напиток, от которого Аббас сразу лопнет. А кто станет тогда «владыкой мира и убежищем мудрости»?.. Конечно, он — сам Надир!
Надир лежал на оттомане в глубине шатра зеленого прозрачного шелка, который был раскинут под апельсиновыми деревьями. Ножки ложа его (чтобы гроза и молния не покарали Надира) были сделаны их чистого хрусталя; вчера инженер-француз отвел ручей из древнего русла и пропустил его под самой оттоманкой. Хорошо журчит ручеек, пробегая между хрустальными ножками; сладко благоухает сад, разбитый еще с вечера внутри шатра. Через янтарный чубук Надир неторопливо посасывал желтое ширазское вино, когда к нему в шатер внесли подносы с человечьими глазами. Большими серебристыми грудами, слезясь и закисая, облепленные мухами, лежали глаза с помутневшими зрачками.
— Меч Востока и солнце вселенной! Вот глаза, что бессовестно взирали на мир, недостойные видеть твою тень на земле…
Глаза вырывались у тех, кто не мог уплатить Надиру налога. Острием ножа, легко и ловко. Надир стал пересчитывать своих должников. Глаза отлетали один за другим, сочно шлепаясь в глубокую лохань. Сбившись со счету, Надир зевнул, явно скучая:
— Сколько же здесь всего?
— Две тысячи катаров, о величье мира! (В каждом «катаре» — семь глаз).
— А где сейчас посол московский? — спросил Надир.
— Он приближается к тебе, дрожа от страха…
Он приближался… Под копытами коня соскальзывали в пропасть камни. Лицо князя Сергея Голицына иссушили горные ветры. От стужи снеговых гор посол проехал до зноя прибрежий, из-под тени елей он въезжал в прохладу рощ южных.
Бурлили тут воды разные, ключами бьющие, воды ледяные и воды кипящие. На скалах пыжились фиолетовые ящерицы с безобразными головами, в бездонности неба парили коршуны. Мерно и звонко выступал конь посла России!
До чего ужасен мир Персии при Надир-шахе… Одиноко стоят караван-сараи; вокруг них, обглоданные шакалами, валяются ребра, позвонки и челюсти, оскаленные в смерти. Богатая страна превращена в пустыню. Люди одичали. Увидев всадника, житель убегает в скалы, прячется в камнях. Можно проехать всю деревню из конца в конец, и почти каждый крестьянин — одноглаз. А полные слепцы, глядящие на мир двумя гнилыми ранами, — это землепашцы, которые дважды податей Надиру не оплатили. На дорогах Персии сейчас мертво. Только изредка слышен стон, а вот и сам источник этого стона: бичами понукаемы, рабы на своих плечах несут к Мешхеду мрамор из Тавриза. Надир еще не стал законным шахом, а уже строит для себя дворцы, бассейны, башни и киоски для прохлады. А камни таковы, что люди, несущие их, кажутся муравьями. Все камни именами наречены: «Расход Мира», «Гордость Хоросана», «Надир-камень».