Суд творился с пяти часов утра, еще под покровом ночи, а в восемь утра уже все было оформлено указом.
«И хотя он, князь Дмитрий, — указывала Анна Иоанновна, — смертной казни достоин, однакож Мы, Наше Императорское Величество, по Высочайшему Нашему милосердию, казнить его, князь Дмитрия, не указали; а вместо смертной казни послать его в Шлютельбург…»
После чего осужденному сказали:
— Ступай домой и жди смиренноДома у Голицына отобрали все кавалерии орденские и шпагу; бумаги опечатали, караул приставили при капрале и при сержанте; больной старец начал сборы недолгие в тюрьму Шлиссельбурга.
— Там как раз ныне фельдмаршал князь Василий Долгорукий сиживает, чаю, Емеля, с ним мне скуплю не будет…
Емельян Семенов помогал ему вещи укладывать. Голицын брал в крепость кружку, ложку, солонку, «кастрюлик с крышечкой», сковородку, вертел, два костыля инвалидных, порты байковые, колпак на голову, рубаху из шерсти и куль муки ржаной… Говорил:
— Хорошо, что дети мои взрослы — не малыми покидаю их. А ты, Емеля, за книгами моими присматривай… не дай им пропасть!
Явился в дом Ушаков ддя конфирмации, увидел книги:
— Макиавеллия гнусного или Юстия Липсия нету ли?
— Многое ты понимаешь в них! Конечно, есть.
— Книги эти опасные, их ведено по империи сыскивать. Снял он с полки один из томов, листанул — стихи.
— Не вредно ли? — обратился к секретарю Семенову. Это были сатиры Боккалини, и Емельян выкрутился:
— Да нет. Тут песенки разные… о любви галантной. Из Тайной канцелярии снарядили целый обоз с командой воинской, чтобы забрать книги из подмосковного села Архангельское. Голицына стали увозить в Шлиссельбург; слезно простился старик с братцем Мишею, расцеловался с Емелею, дворня князя пришла в покои к нему, мужики и бабы кланялись в ноги «страдальцу».
— Лошади стынут, пошли, — тянули Голицына на улицу. Дмитрий Михайлович стражей от себя отстранил:
— Я еще не прощался… с книгами!
И перед шкафами книжными опустился старый книгочей на колени, словно перед иконами святыми. Приник к полу и разрыдался:
— Друзья мои, прощайте. Вы мне счастье дали! Его подхватили, рыдающего, и поволокли в сани. Императрице было доложено, что Голицын перед дорогою в Шлиссельбург не иконам, а книгам молился. Те книги надо проверить — не сатанинские ли?
Караул при доме Голицына снят не был. Сержант регимента Семеновкого, Атешка Дурново, пошел в место нужное. В дыру зловонную напоследки заглянул и увидел, что средь дерьма бумаги лежат.
Не погнушался гвардеец — достал!
Эти письма, невзирая на запах отчаянный, сама императрица читала. Писал их Сенька Нарышкин, который в эмиграции под именем Тенкин затаился от гнева божьего. Особых секретов Анна Иоанновна не выведала, но зато пронюхала, что цесаревна Елизавета была тайно обручена с этим самым Сенькой.
— Во блуд-то где… Ай-ай, ну и девка!
Звали Тредиаковского к царице, явился он-в робости.
— Ты почто якшался с Сенькой Нарышкиным?
— Ваше величество, беден я… на дому его жил, от стола его кормился. А за это обучал его на флейте танцы наигрывать.
— Пошел вон… лоботряс!
На пламени свечи Анна спалила письма парижские.
— Ищите далее, — повелела. — А сержанта Атешку Дурново за проворство похвальное трактую я десятью рублями…
Емельян Семенов (в камзоле голубом, в парике с короткими буклями, перо за ухом, а пальцы в чернилах) по дому хаживал. Губы кусал. Думал, как бы спасти что от сыщиков? Когда инквизиторы давали ему бумаги подписывать, Емеля подмахивал их не гражданской скорописью, а полууставом древним. Это — от ума!
Пусть лучше сочтут его за человека, старины держащегося, нежели примут за гражданина времени нового… Когда караул устал, приобыкся к дому, стал Емельян Семенов жечь письма из портфеля княжеского. Лучина уже разгорелась в печи, пламя охватывало пачки голицынских документов. Но тут вбежал сержант Алешка Дурново и заорал:
— Ага-а… попались!
Руки себе спалил, но письма из пламени выхватил. Семеновым сразу заинтересовался Андрей Иванович Ушаков:
— Человек приметный. Хитрый. А с лица благоприятен… Библиотека князя Голицына задавала всем работы тогда. Ванька Топильский в книгах не разбирался.
Сунулись за помощью в Иностранную коллегию, но Остерман ответ дал, что его чиновники «показанных языков не знают». Выручил всех академик Христиан Гросс:
— Дайте-ка сюда… О-о, да тут пометки на латыни! Семеному пришлось сознаться: это мои пометки, Ушаков бомбой, арапа отшвырнув, вломился в комнаты императрицы:
— Матушка, новое злоумышление открыл я.
— Нс пугай ты меня, Андрей Иваныч, что там?
— Выяснил я ныне, что вся дворня князя Голицына грамотна, в чем злодейский умысел усмотреть мочно. Пишут же мужики не коряво, а даже лепо. Мало того, иные из крепостных галанский, шпанский, свейский и французский языки ведают.
А один из дворни князя, некий Емелька Семенов сын… ой, страшно сказать, матушка!
— Да не томи, Андрей Иваныч… говори.
— Латынь знает, — сообщил Ушаков, глаза округлив.
— Латынь? — Царицу даже пошатнуло. — Это на што же мужику по-латинянски знать? Добрые люди того сторонятся, а он…
Ушаков арестовал Емельяна, начал с ним по-хорошему:
— Ты вот что, парень, скажи мне по совести, зачем господин твой бывший, князь Дмитрий, дворню языкам обучал?
— Сам князь Голицын, — пояснил Семенов, — языков иноземных ни единого не ведал. Но книга зарубежные читать желал. И вот крепостных обучал чрез учителей, дабы они переводили ему с книг.
— А ты в каком ныне состоянии пребываешь?