— Все врет Никитич! — говорил Хрущов. — Взятки брал. Казну грабил. Какие были подарки ханам калмыцким назначены, так он и подарки эти себе заграбастал. На воровстве великий дом себе на Самаре построил, где в окна стекла зеркальные вставил.
Однако, человек честный, Хрущов и уважал Татищева как ученого. Потакая занятиям его историческим, он из дома своего приносил Никитичу бумаги летописные… Волынский хаживал среди гостей по горницам, толкал коленями стулья, обтянутые лионским бархатом, грел спину об печки.
— И сожрут тебя, верно! — предрекал Татищеву. — Я бы и помог, да противу Бирона бессилен покуда. Остермана бы нам вконец разрушить, тогда бы петлю и на герцога вить можно… Что царица? Говоришь ей что, она своим колтуном трясет, а по глазам вижу — разум отсутствует. Она токмо о казнях в лютость себе да о шутах в забаву печется. О делах же худо ведает. То пришлые немцы за нее вершат. Нам же, русским, чести совсем не стало…
Соймонов поддакивал из угла:
— То так! Истинно толкуешь. Ежели б не доносы да пытки, труд не каторжный, а вольный, сколь много доброго мог бы народ наш свершить. Вот ты, Петрович, на даче своей говоришь сладко! А поди царице это все — не нам, а самой царице — выскажи.
— Думаешь, боюсь? Нет, Федор Иваныч, не робок я Я вскоре новую записку подам, где укажу ей, дуре, какие персоны гадкие близ престола обретаются. Коли словом зла не осилить, Бирона с Остерманом убивать надо… Без крови нам все равно не обойтись!
Из рук Кубанца со звоном выпал бокал хрустальный.
Волынский с размаху треснул маршалка по зубам:
— Эй! Убивать людей можно, но бить посуды нельзя…
В один из дней, назначив свидание в доме на Мойке, Волынский встречал гостей особо торжественно, взволнованный. Усадил конфидентов рядом, раздвинул шкаф, стал из него бумаги вынимать. Клеенчатые портфели ложились горой один на другой.
— Здесь изложено мною о притеснении инородцев, а тут пишу о бесчинствах воевод и губернаторов… Вот экстракт о гражданстве… о дружбе человеческой… о том, какие суть граждане, честны и возвышенны, должны при государях состоять.
Вывалил все это на стол и притих.
— Петрович, — спросили его, — да что же тут у тебя?
Кабинет-министр приосанился, гордись.
— Проект, — сказал, — над коим я много лет тружусь не напрасно. Ныне мы его честь и обсуждать будем. Совместно станем править его для блага отеческа.
Важна здесь особливо портфеля вот эта: «Генеральный проект о поправлении внутренних государственных дел»… От него-то и учнем Россию из бед вызволять!
Распахнул он штору зеленого бархата — взору гостей предстала библиотека богатая. Вся крамола собралась здесь: Макиавелли, Юст Липсий, Боккалини, Бассель, Тацит и прочие… Над проектом Волынского конфиденты рассуждали по-всякому, часто слышались имена Бориса Годунова и Мессалины.
— Царица наша распутством такая же Мессалина, — говорил Еропкин. — Сластолюбие в ней сопряжено с жестокостью. Помните, как Мессалина любовника своего Гая Силия возжелала на престол возвести? Глядите, дворяне, как бы и наш Бирон шапку Мономаха на свой парик не напятил.
— Годунова я не виню, — сказывал Соймонов. — Мудрый был и рачительный государь. Хотел он породнить дочь с принцами иностранными, так и.. что с того?
Греха нет. А кончилось тем, что изнасильничал ее Гришка Отрепьев… Вот и сейчас! Неужго не приметили? Бирон-то, новоявленный Лжедмитрий, начинает к Елизавете в Смольную подъезжать. Бабенка она легкая, как бы греха не вышло…
Волынский поднялся духом до того, что попрал в себе авторское тщеславие. С чистым сердцем отдал он проект свой для доработки совместной. И теперь каждый его «согласник» руку свою к нему старался приложить. У кого что болело, тот крик боли своей в проекте Волынского излагал. Явился и президент Коммерц-коллегии, граф Платон Мусин-Пушкин; финансист и заводчик, страшный ненавистник придворных немцев, он тоже в работу включился. Вот они! Врачи, переводчики, офицеры, механики, архитекторы, моряки, садовники, гвардейцы, монахи, — как их жгло, как их корежило… Как страстно желали они гнет чужеродный изломать, чтобы вывести корабль России из затхлого пруда на чистые, вольные воды!
Федор Иванович Соймонов из списков Адмиралтейства был исключен, но флота вниманием не оставлял. Обер-прокурор Сената, он издавал сейчас двухтомную лоцию по названию «Светильник моря», готовил учебник по навигации для штурманов корабельных. Сочинил для «Санкт-Петербургских ведомостей» статью большую «Известия о Баку и его окрестностях». Каспий был колыбелью его, не забылись ему огни бакинские, Соймонов писал о нефти с восхищением, как о чуде. А чтобы штурманам легче было правила судовождения запоминать, Федор Иванович правила эти в стихи укладывал, сочиняя длиннющие поэмы по навигации:
Кто, не знав компас или ленясь (курс) исправляет, Тот правый безопасный путь свой погубляет.
Кто же и румб презирает, каким течет море, Тот нечаянно терпит зяо на мелях горе…
Как и каждый поэт, похвалы для себя желая, он стихи свои показал Тредиаковскому, который стихи штурманские разругал по-нехорошему.
— Я пиит, наверно, некрасочный, — согласился Соймонов. — Но хулить себя не дозволю. Ибо легше всего тебе о бабах да цветочках пописывать, рифмой бряцая, а ты попробуй формулу изложи!
В маленький дом адмирала на Васильевском острове друзья редко заглядывали, зная, что хозяин весь в трудах и мешать ему не стоит. Зато все моря России плескались по ночам в кабинете Соймонова, когда он разворачивал карты…