Ушакову при свидании Волынский прямо заявил:
— Ты перестань, генерал, о долге и присягах болтать. В застенке этом, где никто нас не слышит, я ведь много могу сказать… Вот послушай: иностранцев изображают у нас, яко великих пополнителей интересов России. А на самом-то деле они вникнули в народ наш подобно гадам ядовитым. Наемщики сии платные вгоняют народ российский в оскудение и погибель… Неужели ты, русский, смолоду нищету темную познав, никогда о нуждах России не помучился? Неужто не стало тебе хоть единожцы больно за народ свой страдающий? Нет, не страдал ты… не стать тебе гражданином!
И прямо в лицо инквизитору смеялся он:
— Погубить ты меня способен. Но никогда не сможешь ты слова мои до императрицы донесть. На это смелость нужна…
Ушаков притих. Нет, не смог бы он!
— А вот я, — закончил Волынский, — я умру гражданином…
И шагнул он к дыбе ногою легкой:
— Пытай… Только напрасно все это. Ну, больно станет. Орать я буду. А правду теперь и без пыток говорить стану. Одна лишь просьба у меня: убери с глаз моих Ваньку Неплюева — не могу рожи его хамской видеть! Это не он, а Остерман глядит на меня…
Так рассуждать — смерти уже не бояться!
А весна брала свое. Резво бежали воды вешние по рекам и каналам столичным, хорошо пахло… Дыхание весны сочилось и в закут камеры, где Кубанец строчил исправно: «…а еще вспамятовал и всеподданнейше доношу…» По ночам крики слышались, возня сторожей, железные грохоты засовов темничных. Начинались истязания, волокли несчастных на дыбу, на огонь…
В казематах слышали, как Волынский кричал иногда:
— У-у, татарская морда! Я ли тебя не вскормил? Не я ли тебя в люди вывел?
Будь проклято доверие мое к тебе…
Он выдернул-из стенки гвоздь старый, стал забивать его в вены себе. Но караульные это заметили, гвоздь отобрали. Ушаков с Неплюевым ворошили бумаги его. Тут и письма к детям из Немирова, тут и рукопись иезуита Рихтера о родословии Волынских; через Иогашку Эйхлера было вызнано, как радовался Волынский, попав в кабинет-министры: «Надобно, коли счастье к тебе идет, не только руками его хватать, но и ртом в себя заглатывать!» Ушаков с Неплюевым жестами рук и движениями ртов своих изображали при дворе, как радовался Волынский, и радость эту тоже в вину ему ставили.
— Эка ненасытность-то! — говорила Анна Иоанновна…
Клеймо герба Московского, которое Волынский велел на своем родословии начертать, жгло императрицу каленым железом. Чернокнижия страшилась она… Господи, спаси нас и помилуй от философий разных.
— Шуточное ли дело! — гневалась она. — Ему, вишь ты, система моя не пй нраву пришлась. Передайте Кубанцу от моего имени, что я прощу его, ежели он еще что вспомянет… более важное!
Почти всех конфидентов уже арестовали, но Соймонов еще оставался на свободе, занимал пост обер-прокурора. Вот уж никогда не думал адмирал, что столь сильна окажется княгиня Анна Даниловна… Нажала баба на Миниха, и фельдмаршал подсадил мужа ее, князя Никиту Трубецкого, на пост генералпрокурора. Когда это случилось, Федор Иваныч понял, что не жилец он на белом свете, скоро его возьмут…
Рано утром Соймонова разбудила плачущая жена:
— Вставай, батька мой. За тобою пришлиАрестовывали семеновцы под командой Вельяминова. Федор Иванович наскоро перецеловал детей, жену крепко обнял на пороге в разлуку вечную, и в «Тайную канцелярию онаго Соймонова означенной Вельяминов же привез, которой у него, Вельяминова же, и принят и отдан под крепкий караул…». Сразу — на истязание!
Первые листы допросов Соймонов подписывал рукою твердой, почерком крупным, под каждым абзацем оставлял он свой нерушимый подпис. Но пытка скоро исказила естество человека, замелькали неряшливые кляксы пером. Дрожащие после дыбы руки уже не могли управлять почерком… Ему зачитывали письма жены, отобранные при обыске. Слала она ему их в отлучке, упоминала Хрущева да Еропкина, а между дел домашних встречались слова любовные от «сердечно любящей, вашей покорной и верной жены». Слезы заливали лицо адмирала, обожженное ветрами морей многих.
— Чтите только дело, — просил у палачей. — Не мучьте меня словами любви моей! Все это прошлое… сладкое прошлое!
Он признался в «дружбе фамилиарной» с Волынским, как признали это и другие конфиденты министра. Пытки были усилены.
С пытки Еропкин ложно показал, что Волынский желал переворот устроить, чтобы самому на престоле русском воссесть, оттого он и велел на «древе» начертать герб Московский< Мне удалось найти следы этой злосчастной картины работы Еропкина и Теплова. В 1882 г. картина «древа» в хорошем состоянии находилась в сельце Артемьеве Мышкинского уезда Ярославской губерне принадлежала владельцам села — Селифонтовым, которые были потомками Волынских. В каталогах Ярославского музея ныне она не числится. Не залежалась ли она ще-либо в запасниках провинциальных музеев нынешней Ярославской области?>.
С пытки Хрущов ложно подтвердил: «Волынский хотел на Руси царем стать, а меня. с дыбы поскорей снимайте, ибо терпежу от боли уже не стало».
С пытки же и Соймонов ложно винился в том, что не донес ранее; когда и какими средствами Волынский хотел восстание начинать — от этого адмирал отговорился незнанием…
Позже всех взяли президента Коммерц-коллегии. Когда первый раз обожгли Мусина-Пушкина палачи плетьми, он закричал:
— Кричишь, граф Платон? — спросил Неплюев. — А чего ранее, когда надо было доносить, ты тихим был… Почто не донес?
— Не доносил, ибо это подло, а Мусины-Пушкины в доводчиках никогда не бывали…