Слово и дело - Страница 63


К оглавлению

63

— Барятинского Ваньку.., мерзавца! У него в дому сговор!

— Кого еще? — огляделся Лукич. И вдруг прорвало нарыв злобы противу духовных у Голицына:

— Феофана трубящего — в Соловки, чтобы не смердил тут…

Фельдмаршалы разом встали.

— А где Бирен? — спросили в голос. — Чуется нам — рядом он!

— Дело женское, — увильнул канцлер. — Нам ли судить?

— Нам! Коли нужда явится, так из постели царской его вытянем и поперек кобылы без порток растянем…

Великий канцлер империи встал, за стол цепляясь. Потом — по стеночке, по стеночке — да к дверям. Затыкался в них, словно кутенок слепой. А в спину ему — Голицыны-братья (верховный министр да фельдмаршал):

— Гаврила Иваныч, — крикнули, — ты куды это?

— Неможется… Стар я, ослабел в переменах коронных. И взорвало совет Верховный от речей матерных, нехороших:

— Ах, ядрит твою мать.., неможется? Крови боишься? Ты думаешь, кила рязанская, тебя не видать? Насквозь, будто стеклышко! Кондиций ты не держишься… Плетешь, канцлер? Противу кого плетешь-то? Вспомни, как в лаптях на Москве явился, пустых щец был рад похлебать… А теперь зажрался, так уже и неможется? Не знаешь, кому бы выгоднее под хвостом полизать?

От ругани такой обидной очнулся Головкин уже в санях, и стояли сани его посередь двора. Не мог вспомнить — чей двор этот?

— Куда завез меня, нехристь? — спросил возницу.

— Дом стрешневский.., сами велели!

— Когда велел?

— Вышли из Кремля и упали. Вези, велели, на двор к Остерману!

Великий канцлер загреб с полсти пушистого снегу, прижал его к лицу. Остыл взмокший лоб. Тут подбежал к нему Иогашка Эйхлер и шустро отстегнул полсть. А Остерманов секретарь Розенберг помог из саней вылезти, чинно сопроводил до покоев…

Андрей Иванович встретил графа Головкина бодрячком:

— Ах, великий канцлер! Ах, душа моя.., осчастливили! Гаврила Иванович повел носом, спросил страстно:

— Ромцу бы.., вели принесть! — И, выпив рому, вошел в настроение исповедное:

— Затем я здесь, вице-канцлер, чтобы поберечь чистоту престола российского. Хотят его кровью боярской покрыть, да того не желательно…

— Когда? — спросил Остерман спокойно.

— На двадцать пятый день сего месяца фиувралия злодейство назначено. Мало им одного зятя моего, Пашки Ягужинского, еще крови жаждут… Коли ведаешь, где Бирен захоронился, — сирячь еще далее: до головы его охотников тут немало…

По уходе канцлера Остерман тряхнул колоколец:

— Левенвольде ко мне! Да не Рейнгольда, а — Густава…

И когда тот явился, сказал ему так:

— Канцлер сейчас всех предал… Накажите Анне, чтобы Семена Салтыкова от себя не отпускала. Караул во дворце доверить немцам… Майор фон Нейбуш и капитан фон Альбрехт — им доверье трона! Верховники готовят аресты на двадцать пятое. И когда придут за вами, отдайте им свою шпагу…

— Никогда! — вспыхнул Левенвольде, хватаясь за эфес.

— Глупец! — обрезал его Остерман. — Вы тут же получите ее обратно из рук императрицы, но уже обсыпанную бриллиантами…

Левенвольде ударом ладони забил клинок в тесные ножны:

— Как же повернется история именно двадцать пятого?

— Двадцать пятого, — ответил ему Остерман, — Анна Иоанновна станет самодержавной императрицей.

— А что вы, барон, для этого сделаете?

— Ничего, — усмехнулся Остерман. — Все уже сделано, и добавлять что-либо — только портить…

Глава 12

Решено было “в железа” посадить и генерала князя Барятинского, женатого (как и граф Ягужинский) на дочери канцлера Головкина… Барятинский дураком не был и Юстия Липсия читал. Сорок лет генералу было, быка за рога брал и валил.

Дымно, пьяно, неистово куролесит гвардия в его доме.

— Виват Анна — самодержавная, полновластная!.. Бьются кубки — вдрызг, пропаще. А персидские ковры, из Астрахани хозяином вывезенные, затоптаны, заплеваны… Эх, жги-жги, прожигай, дожигай да подпаливай.

— Еще вина! — кричат гости. — Мы гуляем… Много было на Руси пьянок. Но эта — сегодняшняя, в доме князей Барятинских на Моховой улице, — особо памятна. Граф Федька Матвеев глядит кисло, и речи его кислые, похмельные:

— Наши отцы и деды царям служили, а холопами себя не считали. Служить царям — честь, а не холопство. И предки наши были не рабы, а друзья самодержцев, помощники им в делах престольных… Разве не так, дворяне?

— Не в бровь, а в глаз попал, Федька! — кричат пьяницы.

— Чего желают верховные? Чтобы мы им служили? Или народу?.. Вот тогда мы и впрямь станем холопами и обретем бесчестье себе. Но тому не бывать… Наклоняй бочку, подходи, дворяне!

Расчерпали бочку, а пустую — вниз, по лестницам.

— Еще вина! — кричит Барятинский…

Из сеней — топот, гогот, свист, бряцанье шпор. Ввалились граф Алешка Апраксин, братья Соковнины, Бецкой, Гурьев, Херасков да Ванька Булгаков — секретарь полка Преображенского.

— О, — закричали, — и здесь пьют? Вся Москва пьет…

— Откуда вы? — спросили их.

— Мы с Никольской — от князя Черкасского, там тоже дым коромыслом… Что делать-то будем, гвардия?

— Бочку видишь? Так чего, дурак, спрашиваешь? Пей вот…

В самый угар пьянки пришел степенный Лопухин Степан, муж красавицы Натальи. Лопухин был трезв и набожен. Хотел было к лику святых приложиться, да больно высоко иконы висели — не достать их губами. Тогда шпагу вынул, кончик лезвия поцеловал и шпагой той передал поцелуй молитвенный Николе-угоднику.

— Господи, помози… А я, братия, от Феофана! Велел он сказать вам: всех нас двадцать пятого верховные министры станут пороть на Красной площади.

— Пороть? С чего бы это? — затужил Ванька Булгаков.

63