— Ас чего Пашку Ягужинского в железах держут?
— Он императрице услужить хотел…
— Дожили, брат! Уже и царям услужить нельзя!
— Хозяин, еще вина нам… Степан Лопухин тишины выждал:
— Эй, люди! Старая царица Евдокия плачется: почто смуты пошли? Ей, старухе, того не понять. Духовные особы рангов высоких будут молиться за нас. С нами бог!
А в уголку, подалее от пьющих, пристроились тишком сановитые да пожилые. Тут же и Татищев.
Ванька Барятинский иногда подбегал к сановным с кружкой, горячо и влажно обдавал гостей хмелем винным.
— Чего ждем-то? — шептал. — Нешто кондиции те каменны? Порвем, что шелк… Анна-матка возрадуется! Да возблагодарит нас! Надобно на Никольскую ехать, пущай и там к делу готовятся…
— Кому ехать-то? — И все воззрились на Татищева. Василий Никитич ломаться не стал:
— Еду! Лошадей дай твоих, князь, чтобы проворнее мне обернуться…
Поехал. В доме Алексея Черкасского народ был не так хмелен. Люди рассудительные, штиля старого. Пьют более для прилику, чтобы не сидеть без дела. Здесь и князь Антиох Кантемир похаживает: парик у него до самого копчика, кружева шуршат, ножку в чулке оранжевом отставит, тростью взмахнет — не хочешь, да на него посмотришь. “Ай да князь! — говорили. — Хорош жених…"
Вот этих-то двух умников, Татищева да Кантемира, и посадили челобитную Анне писать. Мол, пора самому шляхетству, верховных господ не слушаясь, все проекты рассмотреть по справедливости.
Кантемир извлек бумагу из-под кафтана:
— И писать не надобно! Еще загодя сочинил я прошение о восприятии Анной-матушкой самодержавия, каким владели ея предки по праву первородному… Подпишем — и дело с концом!
Татищев с бумагой, призывающей Анну обрести самодержавие, вернулся на Моховую к Барятинским.
— Пишитесь каждый под ней, — сказал. — Дело решающее!
Все подписались. Народу немало — за сотню. Глянули на часы:
— Батюшки, первый час в ночь перешел… Загулялись!
— Не время часы считать, едем разом на Никольскую… Шумно падали в санки. Ехали по снежным переулкам, крича:
— Виват Анна.., матка наша! Самодержавная! В доме князя Черкасского увидели бумагу, всю в рукоприкладствах, и пошли гости стрелять перьями.
— Самодержавству быть, — сиял Кантемир, счастливый. — А значит, и просвещению быть тоже…
— Просветим, — ответили ему, — туды-т их всех и всяко! Черкасский нашептывал заговорщически:
— Гвардию не забудьте! Пущай и она челобитье апробует…
Два человека, столь разных, до утра разъезжали по гвардейским полкам, собирая рукоприкладства. Матвеев вламывался в спящие казармы, тащил семеновцев с полатей. Булгаков нес за графом чернила и водку:
— Эй, Татаринов, подпиши… Или спишь еще? Очухайся, болван. Челобитье тут о принятии самодержавства. Давай пишись скорее…
Кантемир же уговаривал гвардейцев возвышенно, пиитически:
— Вы, драбанты, покрывшие знамена славой непреходящей, неужели вы укрепляли престол для того токмо, чтобы теперь бросить наследие Петра Великого к ногам честолюбивых олигархов?..
Матвеев с Кантемиром спать эту ночь так и не ложились. Даже в Успенский собор завернули, где у могилы Петра Второго стояли кавалергарды в латах. Дали и им подписать челобитную. Было сообща решено: в среду собираться всем во дворец поодиночке.
— А потом — всем скопом! Ринемся и сомнем!
Угомонилась Москва, только ночные стражи топчутся возле костров, лениво кидают в огонь дровишки краденые, из-под рукавиц поглядывают во тьму.
Кремль… Тихо сейчас в палатах. Посреди постели, душной и неопрятной, сидит Дикая герцогиня Мекленбургская, и жестокие мысли о будущем занимают сейчас ее скудное воображение. Вот она встала. Засупонилась в тугой корсет. Трещал полосатый канифас под сильной рукой герцогини. Локти отставив, туфлями шлепая, прошла Екатерина Иоанновна через комнаты сестрицы своей Прасковьи. В потемках налетела на латы кирасирские, в тишине дворца задребезжало “самоварное” золото доспехов.
— У, дьявол! — заругалась. — Иван Ильич, чего амуницию свою раскидал? Чуть ноги не поломала…
Под образом теплилась лампадка. Две головы на подушке рядом: генерала Дмитриева-Мамонова и сестрицы.
— Чего шумишь, царевна? — строго спросил генерал свояченицу.
— Караулы-то сменили? Не знаешь ли?
— То Салтыкова забота.., он наверху!
Екатерина Иоанновна пошла прочь. Ударом ладоней (резкая!) распахнула двери детской опочивальни. А там, затиснутая в ворох засаленных горностаев и соболей, спала девочка — ее дочь. Елизавета Екатерина Христина, по отцу принцесса Мекленбург-Шверинская, которую вывезла мать в Россию, когда от тумаков мужа из Европы на родину бежала, спасаясь…
Дикая выдернула девочку из постели, и та спросонок — в рев. Екатерина Иоанновна встряхнула ее над собой.
— Не реви, а то размотаю и расшибу об стенку! — сказала по-русски герцогиня-мать принцессе-дочери.
Девочка затихла. Держа ее на руках, прошла Екатерина Иоанновна в покои императрицы. Анна Иоанновна еще не спала, расчесывала длинные и густые волосы.
— А чего не почиваешь, сестрица? — спросила Анна. Екатерина Иоанновна посадила дочь на колени императрицы.
— Не спим вот.., обе! — соврала. — Все о тебе тревожимся. Как быть-то далее? Не знаешь ли — сменили караулы или нет?
— Семен Андреевич спроворит. Чай, мы с ним родня не дальняя. А на кого еще ныне мне положиться? Все продадут меня, а капитан Людвиг Альбрехт — никогда. Говорить-то что будешь, сестрица?
— Буду, — решилась Дикая герцогиня. — Ты на сородичей, Аннушка, не надейся. Эвон у Парашки в постели бугай лежит. Я ему: “Иван Ильич да Иван Ильич”, а он рожу воротит… Ведомо ли тебе, что генерал сей тоже кондиции тебе внасильничал? Твои права монарший, только волю ему дай, он топором обтесать готов!