— Уймись, — отвечала Анна Иоанновна, — с Лукичом амуры — то дело прошлое, а Густав Левенвольде умен и ко мне доверителен…
Тихо и печально было в доме фельдмаршала Долгорукого, когда в покои ветерана вошел почтительный Егорка Столетов:
— До вас братцы, Михаилы Владимировичи, прибыли… Скрипнули двери за спиной — это брат вошел.
— Вот, Миша, — сказал ему фельдмаршал. — Нас вроде бы не трогают, а Григорьевичей по кускам рвать стали. Говорил я тогда — не след фальшу писать. А они нас не слушались — писали.
— Про письма фальшивые при дворе не ведают, догадки строят, — ответил Михаил Владимирович. — Зато мы с тобой, брат, кондиции начертывали. А ныне это дело облыжное, не помилуют!
— Да и Лукич писал, — задумался фельдмаршал. — Тут вся Москва в чернилах по уши плавала: всяк сверчок на свой лад трещал. Знать, время Руси пришло — о гражданстве своем печься…
Замолкли старики братья (обоим 130 лет).
— А я вот, — тихонько сообщил Михаил Владимирович, — пришел прощаться, братец… Посылают меня в Астрахань на губернаторство. Боюсь — свидимся ли когда еще? Не убили б в дороге!
— Эх, брат, близки мы к порогу смертному… И чудится мне, что русским людям более в вождях не бывать. Бирен царицу подомнет, Остерман в политиках властен, Миниха в дела воинские вопрягут, а при дворе всем роскошам паскудным Левенвольде потакать станет… Куды нам деться? Лай не лай, а хвостом виляй!
— Хвостатых у нас много, — без улыбки отвечал брату фельдмаршал. — Вилять умеем… Прихлебателей придворных не счесть, низкопоклонны вельможи наши, и с того мне весьма горестно, Васенька!
Хотели старики Лукича навестить, но дома его уже не застали: отбыл по слякоти до Тобольска, ни с кем не простясь… Уже не “маркизом” сиятельным, а странником-горемыкой ехал Василий Лукич Долгорукий управлять сибирскими просторами. Мучился дипломат, изнывая в обидах: “Ведь прилег я, прилег к ней! Неужто и любовно не милует? Мне ли в Тобольске дни проводить?.."
До самого Переславля-Залесского проезжал Лукич, словно король, — путь лежал через владения, ему же принадлежавшие: в своих деревнях и усадьбах дневал, обедал и ночевал. Путь до Тобольска далек… Но вот по ростепельной жиже в сельце Неклюдове нагнал Лукича подпоручик Степан Медведев.
— Ведено заворачивать! — сказал. — Да кавалерию снять…
Василий Лукич не спорил, но хитер он был. Перстень, какому цены не было, с пальца стянул — офицеру на мизинец продел:
— А теперь, братец, скажи — что знаешь? Мизинец гордо отпятив, отвечал подпоручик:
— Всех Долгоруких разогнали уже. Кого и на воеводство ставили по указам сенатским, всех расшвыряли по углам. Даже в матросы на моря персицкие! А баб ваших стригут насильно в монастырях с уставами жестокими…
— Владимировичей-то.., тронули? — притих Лукич.
— Михайлу-князя, что в Астрахань был послан, уже завернули с дороги в ссылку. Остался на Москве лишь фельдмаршал Василий Долгорукий, да адъютант его — Юрка Долгорукий… Езжай и ты!
Поехал Лукич под конвоем, и привезли его в деревню Знаменскую. Бумаги и чернил лишили, даже в церковь не пускали, бриться не давали. Забородател Лукич. Как мужик стал, а борода уже седая… Однажды ночью разбудили его — охти, горе! Понаехали с факелами солдаты, велели одеться теплее. Все, что было при нем, забрали. А на дворе уже возок стоит — весь из кожи.
Посветили Лукичу факелом: “Садись и забудь себя!” А офицер иглу цыганскую взял с ниткой суровой, дегтем смазанной, и сказал так:
— Две дырки для тебя остались, князь: одна — для еды, а другая понизу, куда нужду в дороге справишь… Ну, прощай, князь!
И стали заживо его зашивать в кожаном том возке. В одну из дырок, в нижнюю, долго видел Лукич, как стелется под ним дорога. Сначала — с травкой зеленой, потом — снег, снег, снег… Наконец и этих дырок не стало: закрыли их снаружи. Здорово качало тогда Лукича и плескались волны… “Куда везут? Не утопят ли?"
И вот вспороли ножом толстую кожу:
— Вылезай, раб божий.
— Где я, люди? — спросил Лукич.
— Ходи в двери, — отвечали ему монахи.
Но дверей не было, а была в земле яма. Колодец!
— Прыгай, родненький, с богом… Бог тебе судья. Перекрестился Лукич и прыгнул: нет, не колодец это, а “мешок” каменный. Таким ознобом вдруг ударило от земли, что затрясся князь от лютого холода. И дрожал так — год за годом…
Это была тюрьма Соловецкого монастыря в Белом море!
А дворы иноземные, сообразуясь с реляциями прошлыми, запоздалыми, все слали и слали на Москву подарки князьям Долгоруким! Тут их быстро растаскивали фавориты новые — братья Левенвольде, Бирен со своей горбуньей, Ягужинский и Марфа Остерман. Все, что было примечательного, забирала в свои покои сама императрица. Подарками из Вены особенно довольная, в частной аудиенции с послом германским, Анна Иоанновна заявила графу Вратиславу:
— Уж больно мне собаками Вена угодила, век не забуду… От Остермана извещена я, будто королевус ваш хлопочет о войске русском для нужд великогерманских! И то я помню, цесаря вашего в печали не оставлю: коли война разразится, Россия свой долг дружбы исполнит… Пришлем корпус с оружием наилучшим!
Себя вдовица тоже не забывала. Все земли и всех мужиков, кои ранее за Долгорукими были, она на себя перевела, и стала русская императрица самой богатой помещицей в России <Сослав Долгоруких, Анна Иоанновна, приписала на себя сразу 25000 крепостных душ (для сравнения напомним что Петр I имел как помещик всего 800 крепостных душ).>.
— От врагов моих, — сказала, — мне же и прибыль великая!