— Бысть, бысть.., бысть!
Вернулась домой, провела коня в стойло. Поднялась на цыпочки и язык свой всунула коню прямо в ухо. Скатился с языка Сюйды в ухо жеребца крохотный желтый шарик. Это был воск, а в нем — жало змеиное. Конь, всхрапнув, рухнул на землю, выстелил ноги и откинул голову, словно мертвый.
— Отдыхай, миляга! — сказала ему Прасковья по-русски; это был старинный способ ногаев: теперь коня никто не возьмет, никто не скрадет, и братья не будут сегодня хвастать в полку красавцем…
Утром Анна Иоанновна, узнав о смерти Юсупова, сказала Салтыкову раздумчиво:
— Абдулка старый в пьянстве живот свой окончил, Место на Сенате после него упалое. Кого взамен ставить-то будем? Покличь, Семен Андреич, скорохода бойчее: пущай до графа Бирена сбегает, да Остермана звать… Коллегиально и порешим!
Бирен не явился на зов. В воротах дома кони уперлись, бились в упряжи, на губах висли клочья пены. Молотя копытами, не шли… Их били, били, били, — нет, не шли!
Бирен, ошалев от ужаса, выскочил из кареты:
— Бегите к Левенвольдам… Скорее! Но Густав Левенвольде дальше своих ворот не уехал тоже. Шестерка цугом — будто врезалась в землю. Уперлись кони, мотая гривами… Ржали в бешенстве — не шли! Прослышав об этом, Анна укрылась в покои дальние. Забилась в угол. Бормотала молитвы страстные. Потом вспомнила:
— Ружья-то! Зарядить фузейки… Никого не пускать! Двери на запор! Гвардию сюды — на защиту особы моей святой…
Остерман тоже от дома своего не отъехал. К полудню все немцы, которые были в рангах высоких, застряли дома, как в осаде. Но нашлось одно недреманное око — видели утром Юсупову, доложили Анне, и она схватилась за грудь.
— Ой! — сказала. — Да я ж еще с вечера тую мерзавку видела. Во сне она мне являлась. В штанах своих бусурманских, будто гадюка, она через порог ползла, и вот сюды, прямо в титьку, меня жалила…
Нагрянули с обыском. Нашли зеркала в надрезах таинственных. А на портрете царицы глаза были вырваны. И в полоске губ ее, в узкой прорези, торчал червонец — гнутый и расплющенный. Прасковью Григорьевну Юсупову предали скорому суду.
— Желала ли ты извести ея величество? — спрашивали. И получили честный ответ честной девицы:
— Да.., желала! Предвижу горести и беды от царствования звероподобной матки, алчной, низкой и любострастной!
— Ведомо ли тебе, что за чародейство колдовское имеешь ты быть сожжена заживо на огне лютом?
— Жгите! — отвечала Сюйда…
— На костер ее! — решила Анна Иоанновна.
— Помилуйте, — вступился Бирен. — Губить такую красоту в расцвете юности и.., как? Огнем? Что скажут в Европах?
Княжну Юсупову (по совету Бирена) сослали в Введенский монастырь, что на реке Тихвинке. Там она такую войну начала с властями духовными, что не раз солдат вызывали — усмирять ее.
Прасковья Юсупова оставила после себя легенды и очень мало документов. Не сохранилось даже портрета ее. Только в Третьяковской галерее висит картина Неврева “Княжна Прасковья Юсупова перед пострижением”. Люди проходят мимо картины, не зная, что на ней очень точно изображен грозный Ушаков, не зная, какая трагедия разыгрывается здесь. Во мраке пытошного застенка чистым белым пятном светится фигура княжны. Ей жаль своей загубленной юности, но она не покорилась. Это не трава, которая гнется под ветром, — это ногайка, которую как ни сгибай, все равно выпрямится… Через восемь лет “несчастную измученную женщину по соображениям высшей политики нашли необходимым вновь подвергнуть истязаниям и тяжко избили шелепами. Никому не приходило в голову спросить себя, для чего нужно это бездонное море крови я слез, да и некогда было: много танцевали, пили, ели и мелькали в вихре флирта…”
Феофан окреп здорово, даже в тело вошел. Выпирал животик — признак зрелости мужа духовного. Борода лоснилась, завиваясь колечками. А в глазах текло масло радости и довольства. Микроскоп он с Библии снял теперь и водрузил поверх книг ученых плетку-семихвостку. С крючками малыми на концах — такие плети были: как стебанешь попа — так мясо, бывало, кусками летит.
Расправясь с противниками, Феофан главным в Синоде остался, торчал над всеми клобуками, “аки кедр ливанский”. И на просвещении Руси стоял твердо. Императрице проходу не давал: мол, когда же, матка, просвещать станем? Пора, мол, уже… Анна Иоанновна за всю жизнь только одного ученого видела: астролога Бухера, который в Митаве по звездам ей судьбу разгадывал. И в просвещении сильно сомневалась царица:
— А нужна ли та Академия невская? Гляди, сколь хлопотно и денежно… Да и мужи ученые, будто пауки в банке, один другого так и едят, так и едят!
— Матушка! — убедительно отвечал Феофан. — Воззри на дворянство благородное… Разве можешь ты дворянина узреть, чтобы свора борзых и гончих не окружала его?
— Да таковых не видывала, владыка.
— То-то! А каково же монархине не быть окруженной науками, подобно дворянину стаей собачьей?.. В свите девяти безгрешных муз дивных явись пред православными!
Но иначе звучали речи Феофана в Синоде.
— Ах, бедненькие! — говорил он пастырям, что сидели перед ним “яко ослики, уши повесив”. — Никак вы порешили, что я и далее словесе на вас тратить буду? Нет, пасомые! Все полемикусы ныне переношу я в застенок пытошный. Тамо вас спрашивать стану, а вы из-под плетки мне истину сказывать будете… Да чего это вы в глаза мне прямо не глядите? Или худое замыслили?..
Страхи ночные дневных хуже. Мучался Феофан: мельтешат на Москве памфлеты тайные, читают их даже с амвонов церквей. В тех памфлетах Феофана врагом православия выставляют. Но и политики в тех памфлетах зловредных немало: о скудости народной и недородах хлебных, о том, что войско российское в слабости обретается, о том, что мелкой монеты нету, а рублевики для вельмож чеканят, и об Анне Иоанновне пишут — зачем она богатства русские в Курляндию вывозит?..